Мелодии вечного сна - страница 6

стр.

Письма походили одно на другое, серые и неинтересные, как ноябрьские дни, в один из которых и увезли Веньку, исполненные тоски, мрачных описаний зековской жизни, промозглого дома, где жили зеки, где Венька вечно простужался от сквозняков и плохого питания, собственно зоны, которую несколько раз меняли, постепенно отдаляя от Москвы-матушки.

Старуха терпеливо читала и плакала над каждым посланием, как до того плакала над плаксивыми письмами дочери из пионерских лагерей, куда Старуха каждое лето, чтобы не иметь дело со свекровью, сбагривала дитятко свое ненаглядное, чувствуя затем некоторую свободу и определенные возможности самостоятельной жизни, то есть жизни вне семьи, для нее заключавшейся в ребенке. Заключая ребенка, таким образом, в рамки режимных учреждений, а затем и мужа — в исправительно-трудовые будни, Старуха полагала, что всегда права, и пусть те не качают свои права, а исправляются. Сама же Старуха пускалась во все тяжкие — до осени, в случаях с дочерью, и на целых два года, в случае с мужем. Впрочем, срок мужу скостили до полутора лет, за примерное поведение, и вот уж Венька появился в доме с драным чемоданчиком в одной руке и поношенным пиджачишкой в другой, и перво-наперво принялся допрашивать дочь, не ходили ли к маме «дяди», но мама, не будь дурой, наказала дочери — про «дядей» ни гу-гу, а то по мозгам дам. Мозгов детке вовсе не хотелось лишаться, а посему — молчала, как партизан, то есть попросту врала, что «дядей» в глаза не видала никаких, и мать вела себя примерно, как и подобает жене зека.

Венька мало изменился, разве что поправился и даже помолодел на свежем воздухе вдали от душного и пыльного города. Да вот только — лексикон… И то не сразу. Сперва — вполне приличный тип такой, вроде блатного или, на худой конец, пацана. Ну уж мужиком-то он точно был, ни в каком крысятничестве не замешался, а посему масти — только высокие имел. А случилось это, лексикон то есть, после уж как он «снова начал», причем начал по черной, начал так, как его там, на зоне, научили мужики. Согреться-то надо было, особенно зимой, вот и научили одеколон бухать, в разведении, конечно, водкой-то не всегда удавалось разжиться. Оказалось — кайфово, то есть под одеколон и прочую парфюмерно-косметическую продукцию кайф ловить не менее приятно, чем под чистотел, ну а ежели пунш получался, тут уж прям тебе ресторация. Потом так и тянет на всякий базар, но в обход — прихериться спящим, милое дело. Такой вот — перевод. Ясно, что — пуфель, но мы-то — не пуфики, а просто — мужики. Конечно, пару раз рога намочил, а как без этого, мутилы и мудилы, редиски всякие, едрена мать… Где мои рамы, профура?!


— Венька, да ты что… очнись, сынок, — мать, важная дама академического, в натуре, склада, в ужасе и полушоке склонилась над мертвецки пьяным сыном, ботавшим по фене.

— Туфта! — выкрикнул Венька.

Мать отпрянула и, закрыв лицо руками, вышла из комнаты. Сын отрубился.


* * *

Они шли и шли, молча и долго. Поселок, уцелевший от затопления в эпоху диктатуры пролетариата и всевозможной лагерной индустриализации, остался далеко позади, а они все шли, словно зомби, ведомые неведомым им гипнотизером. Постепенно темнело, в редких теперь домах зажигались огни. На бледно-сиреневом небе появилась луна — огромный, желтый, улыбающийся диск. Что луна улыбается, Старуха заметила еще в юности, когда, прямиком с танцплощадки с фокстротом и чарльстоном, неторопливо тянулась с очередным кавалером к кладбищу — не имея ни единой дурной мысли в чернокудрой голове с огромным, ленинским, лбом мыслителя и длинным, гоголевским, или римским, или натальгончаровским — это уж, кто в чем силен для сравнения — носом, или Носом.

Дело в том, что Старухе страсть как хотелось быть оригинальной, неизбитой, так сказать, наверно, потому что в детстве, да и немного в юности, ее лупили, как сидорову козу, и не только родители. Одноклассники в школе недолюбливали Старуху, дразнили «копой», за долгое копание в сумках, или «попкой», за высокий рост, зоркий глаз и склонность к следопытству.

Так они шли и шли, как вдруг на их пути выросла заброшенная церковь. Все трое, Старуха, дочь и муж, остановились, как вкопанные. Вокруг не было ни души. Церковь, совсем небольшая, скорее, часовня, молча, заколочено глядела на всех троих, не моргая, без улыбки и гнева. На двери, частично сорванной с петель, неясно значилась какая-то надпись.