Мемориал - страница 41

стр.

Мы выходим из кабинета и идем по длинному коридору, освещенному лампами дневного света. «Здесь все новое, — поясняет хозяин, приоткрывая двери, за которыми в благоговейной, почти церковной тишине трудятся те, кого господин Норберт называет «мозгом предприятия». В этих комнатах выдумывают, пробуют, ищут. Сосредоточенные мужчины и женщины в белых халатах — технологи, дизайнеры, конструкторы одежды — колдуют над какими-то стеклянными посудинами, смешивая красители; согнувшись над столами, покрывают листы бумаги или куски ткани яркими узорами; вооружившись мелом и ножницами, одевают изящных пластмассовых красоток в купальные халаты и спальные пижамы…

Не доходя до ткацкого цеха, Норберт Фоссен останавливается и протягивает нам руку. Он говорит, что через полчаса должен быть на приеме у бургомистра. «Я перепоручаю вас моим верным мастерам», — говорит он. И снова благодарит за добрую память о его отце. «Как хорошо, что я могу не краснеть за него!» — чуть слышно произносит молодой Фоссен. Этими словами он как бы прощается со мной…

Проходим по цехам, где все и похоже и не похоже на прежнее производство. Сверкающие ряды машин, таинственное шуршание нитей. Бегут, переливаются ткани. Но людей почти не видно. Процессами управляют приборы — роботы, ЭВМ. Зрелище, конечно, впечатляющее. Но только для ума, не для души. Я не технократ, и вся эта «машинерия» воспринимается мной как нечто быстропроходящее. Ведь и тогда, тридцать девять лет назад, мы открывали рты от любопытства, попадая в эти, только, конечно, беднее оснащенные и менее красивые цехи. По тому времени они тоже считались чуть ли не последним словом техники.

Обращаю внимание на другое — на безлюдье в цехах. Где инженер, сидевшей когда-то наверху в застекленной кабине, где мастера? В огромном, как самолетный ангар, ткацком цехе я с трудом насчитал десять человек — девять женщин-работниц и одного слесаря-наладчика, молодого мужчину с копной черных кудрей. Когда-то здесь было наоборот: машин меньше, людей больше. Я любил заглядывать в этот цех. В его тамбуре было тепло, убаюкивающе шуршали и похлопывали станки, то и дело открывалась дверь, пропуская тележки, нагруженные шпулями с пряжей. На этих тележках работали только наши девчата, «ост-арбайтеры», с которыми удавалось нет-нет да и перекинуться словом, если рядом не было Антона.

Я смотрю на мастера Вермана, этого еще молодцеватого старика, показывающего мне и моим спутникам автоматическую подачу шпулей на ткацкую линию. Он бодрится, рекламируя новшества, но во взгляде его сквозит печальная ирония человека, которого современный технический прогресс еще при жизни превратил в реликвию. Сегодня он пока нужен как гид. А завтра? Что останется от него, некогда незаменимого специалиста, любимца хозяина, кроме фотографии в памятной книге?

Верман рассказывает об истории этого цеха. У него хорошая память. Но, кажется, только на то, что работает в его пользу или в пользу его хозяев. Вот здесь, возле двери, которая раньше вела на склад готовой продукции, осенью сорок четвертого года эсэсовский офицер в черной форме едва не расстрелял бывшего хозяина, достопочтенного Бернгарда Фоссена, обвинив его в саботаже. Гитлеровцы требовали от фабриканта расширения военного цеха, но Фоссен всячески тянул с этим делом, поскольку, по словам мастера, ненавидел войну и бесноватого фюрера. «Но мы узнали о готовящейся расправе над хозяином, сбежались в цех, и эсэсовец струсил, — с гордостью говорит мастер. — Ему пришлось ретироваться, а хозяин отделался денежным штрафом».

Рассказывая, мастер поглядывает на меня, как бы призывает в свидетели. Да, я тоже припоминаю что-то в этом роде. Правда, насчет того, что эсэсовец испугался кучки инвалидов и женщин, прибежавших спасать хозяина, я сильно сомневаюсь. Их всех тогда объявили бы бунтовщиками и уничтожили. И тянул с расширением военного производства господин Фоссен не только потому, что ненавидел Гитлера, — нет, эта ненависть, даже если она и была где-то, в глубине души, не мешала ни Фоссену, ни другим немецким предпринимателям прекрасно обделывать дела, наживаясь на заказах от военных ведомств. И не она, не эта ничем тогда не обнаружившая себя ненависть, толкала фабриканта на «саботаж». Нет, то был трезвый расчет капиталиста: зачем вкладывать деньги в заведомо проигрышное дело? Ведь тогда каждый здравомыслящий немец понимал, что война идет к концу. Германии грозит иностранная оккупация, военное производство, во всяком случае, в ближайшие годы будет в застое, оборудование пойдет с молотка… И Фоссена тревожила прежде всего мысль об убытках, а не забота о мире.