Мемуары придворного карлика, гностика по убеждению - страница 14
У меня не хватило смелости сказать «нет», во всяком случае у меня хватило честности не сказать «да».
К моему ужасу, она сунула одну руку мне между ног и схватила за пенис. Я принялся извиваться, но вырваться не мог: она всем весом вдавила меня в матрас.
– Бог свидетель, как хочется, чтобы мне внутрь сунули большой и толстый, – сказала она. Пародию ласки сменила слезливая жалость к себе.
– Ну, давай, крошечка, покажи мамочке, как он делается длиннее и толще.
И жалость к себе сменилась самым омерзительным сексуальным домогательством.
– Нет. Нет, нет, нет, нет…
– Тебе понравится, обещаю, обещаю. Увидишь, какие приятные ощущения даст тебе мамочка.
Я знал, что это за приятные ощущения, благодаря собственным робким, полным тревоги попыткам мастурбировать, но мысль о том, что эти ощущения будет вызывать во мне мать, была отвратительна. Она начала разминать мой пенис медленно и похотливо, все время бормоча мне в ухо.
– Когда он станет твердый, можешь его мне сунуть, – произнесла она с обескураживающей откровенностью.
– Не буду! Слезь!
Свободной рукой она начала задирать свои юбки. Я заметил какой-то большой темный, сырой, волосатый холм и почувствовал резкий сладковатый запах, но в комнате чувствовался и другой запах, и исходил он не от интимных частей моей матери.
– Лампа, посмотри на лампу! – закричал я, увидев, что порыв ветерка сквозь открытое окно отклонил мешковину, которой оно было завешено, мешковина коснулась пламени небольшой масляной лампы и уже начинала тлеть.
– Мы заживо сгорим! – заорала мать, тут же протрезвев. Она вскочила с неожиданным для ее грузного тела проворством, сорвала мешковину, бросила на пол и принялась топтать ее. Когда мешковина перестала наконец дымиться и шипеть, мать остановилась, тяжело переводя дыхание и уперши руки в боки.
– Погасло? – спросил я.
– Конечно, погасло, только без твоей помощи, свинья. Я говорила тебе не оставлять лампу на всю ночь. Христос, кто я такая, чтобы сжигать деньги. Кардинальская блядь?
Затем она бросила на меня злобный, мстительный взгляд.
– Ты! – прошипела она, и я понял, что она вдруг осознала гнусность того, что собиралась совершить, постыдную абсурдность этого.
– Ненавижу тебя, – сказала она. – Всегда тебя ненавидела. Ты был зачат в ненависти и в ненависти рожден. Посмотри на себя, уродливый, гадкий, жалкий получеловек. Печать ненависти на всем твоем гнусном теле. Ты не человек, ты – …тварь. Давай спи. Завтра рано утром будешь толкать тачку. Зачем, во имя всех святых и ангелов, Бог только создал такую тварь, как ты?
Именно этот вопрос я задавал себе каждый раз, когда просыпался на рассвете, с разочарованием обнаруживая, что все еще жив.
Я двигался в странном подземной мире, и порой казалось, что его ужас и темнота нереальны. Я знал, что я, по сути, ему не принадлежал, как не принадлежал и своей матери, но принимал его таким, каков он есть. Мне приходилось делать так, чтобы выжить. Когда мне было всего несколько месяцев, моя мать приводила ко мне каких-то врачей, но потом решила, что раз с моим жалким уродством ничего поделать нельзя, то и деньги тратить незачем. Приняв свою судьбу, я понял также, что страдание всеобще: нет никого, кто не страдал бы от боли какого-либо рода; разница между страданием других людей и моим лишь в степени. Я, конечно, тогда не мог сформулировать это такими словами, но понимал это. Чтобы объяснить, почему теперь я могу сформулировать это такими словами, я должен рассказать о Лауре.
Лаура! Само имя подобно звуку первой капли дождя, которая падает, разбивается и отдает свою сладкую прохладу иссушенной пустыне. Оно подобно весеннему деревенскому воздуху после зловонных миазмов уборной. Оно подобно свету воскресения после мрачного разложения смерти. Оно подобно всему этому и многому другому. И если уже одно имя таково, то какова реальность, им обозначаемая, я оставлю вашему воображению. Я говорю «реальности», потому что госпожа Лаура стала для меня единственным реальным человеческим существом кроме меня, среди жестокого кошмара теней и химер. Госпожа Лаура Франческа Беатриче де Коллини. Я пишу, и рука моя дрожит.