Мертвые не лгут - страница 13
Или такое, тоже недавнее: она выезжает за ворота недавно построенного ими особняка. (А в их семье, по вполне понятным причинам, рулила именно она.) Профессор закрывает за ней ворота – а когда она поворачивает за угол, то – лихая шоферша – нажимает на кнопку «аварийки»: салютует ему на прощание.
В тот вечер она поехала не на машине: «Что я буду пробки собирать». Отправилась на электричке, небрежно на прощание клюнула прохладными губами Остужева в щеку: «Ну, пока, дорогой».
Мысли обо всем этом были Остужеву невыносимы. Оно старался гнать от себя любые воспоминания о Линочке. Превращался в размеренного робота, заставляя себя думать только о своей науке, учениках, студентах и бытовых хлопотах.
Наверное, он покончил бы с собой – во всяком случае, мысли о суициде являлись к нему часто. Но мама успела ему внушить – до отъезда в Австралию она сильно увлеклась религией: самоубийство – один из самых страшных грехов, тяжелее даже, чем если убьешь кого-то.
И еще Остужеву казалось: он все-таки так и не выполнил своего жизненного предназначения. Что после него в итоге останется на земле?
Поэтому – надо было работать. И нести свой крест.
И началась у профессора совсем другая жизнь. Лишенный каждодневного руководства супруги, он совершенно перестал проявлять даже малейшее честолюбие. Требовалось ему, согласно контракту, провести две лекции в неделю и два семинара, проконсультировать дипломников и аспирантов, отсидеть на заседании кафедры – он покорно отбывал номер. Ни в какие посторонние разговоры, даже о погоде, ни с кем не вступал. Ни на какие междусобойчики, естественно, не ходил. Коллеги не тревожили его – еще бы, такое горе, такой стресс! Остужев старался уместить все дела в два дня, бывал в столице по понедельникам и четвергам, с отвращением отбарабанивал обязаловку и с облегчением уносился электричкой обратно – в дом, некогда любовно убранный Линочкой.
Все прочие пять дней в неделю он просыпался в своем коттедже в полном молчании – и порой весь день напролет в молчании проводил.
Соседи по поселку были ему не интересны, и с ними он обменивался лишь сухим «здравствуйте». Мысль о том, чтобы сойтись с другой, новой женщиной, была ему физически противна. Иной раз звонил Чуткевич, спрашивал, как дела, даже приглашал к себе – в издательский дом заехать или на дачу, однако профессор его приглашения твердо, но вежливо отклонял. Бывало, вдруг, по старой памяти, спохватывались радийщики или телевизионщики, просили об интервью. Но подобный интерес случался крайне редко, в основном в сентябре или октябре, когда объявляли героев или вручали очередную Шнобелевку, и журналисты, прочесывая Интернет, вдруг с удивлением узнавали, что в Подмосковье проживает один из прежних лауреатов.
Собственные научные исследования и труды коллег стали Петру Николаевичу глубоко безразличны. Он просыпался – один и засыпал – один. С поздней весны по раннюю осень еще имелись проблемы в саду и огороде, приходилось крутиться. И все равно точила мыслишка: а кому нужно опрыскивать смородину, если никто ее не ест? А зачем подрезать яблони? Стричь газон? Но тут надо не надо, хочешь не хочешь, приходилось работать, как Линочка завела. А зимой совсем грустно становилось. Только и дел, что сходить на станцию за кефиром, парой слов переброситься с продавщицами. Порой ему даже начинало казаться, что он тоже, как супруга, умер и попал в некий весьма комфортабельный рай.
Не раз и не два он замечал, что начинает разговаривать с различными одушевленными (но не разумными) и даже неодушевленными предметами. Например, с холодильником, стиральной машиной или СВЧ-печью, которые сообщали ему писком о том, что программа исполнена: «Слышу, слышу я вас, подождите, иду!» Или с синичками, которых трепетно кормил зимой семечками: «Кушайте, мои дорогие, кушайте!» Но чаще он принимался говорить с покойной Линочкой, как если бы она была с ним рядом.
Ему самому свои разговоры не очень-то нравились: совсем не хотелось походить на сумасшедшего старика, бормочущего что-то себе под нос. И тогда Петр Николаевич вспомнил-таки о своих собственных научных идеях того периода, что приходили ему в голову непосредственно перед гибелью Линочки, и решил возвратиться к ним. То был, как сказал психиатр Коняев (единственный человек, помимо кафедральных, с кем он поддерживал более-менее постоянное общение), шаг в верном направлении. Интерес к научной работе в профессоре постепенно просыпался. Как и все в своей жизни – как и самою свою жизнь, – Остужев решил поставить воображаемое общение с супругой на твердые, научные, аналитические рельсы.