Месть Анахиты - страница 11

стр.

Раб уныло копался в миске с перестоявшими вареными бобами, с прокисшим соусом. У себя на родине он пил другие напитки. Острые, белые, чистые, дающие здоровый сон и силу. И употреблял другую пищу, тоже острую, сочную, красную, от которой горит нутро.

Здесь любимое блюдо — бобы.

— Как можно есть такую пакость? Неужто вся римская мощь возведена на бобах? — Макк брезгливо отодвинул миску. — Не знаю, возьмут ли тебя, с твоей-то ногой…

— Возьмут! — перевел дух Корнелий. — Она крепче десятка сухих долгих ножек, подобных твоим. — Но, вспомнив кое о чем, спохватился: — Ты хорошо ее заштопал, да будет благо тебе. Возьмут. Я человек известный, бывал в тех краях. Управлюсь. И сын будет при мне. Я сам обучал его ратному делу. Ходить в строю «военным» и «полным» шагом. Бегать, прыгать через рвы и другие препоны. Плавать, ездить верхом. Метать копье, мечом владеть. Удары хитрые шитом отражать…

— Да, ваши солдаты отлично умеют все это, — кивнул дурень Макк одобрительно. Или осуждающе, не поймешь. — Ну что ж. Руки-ноги я вылечить могу. И тебе, и сыну твоему, если будет нужда. Но вот голову от глупости — нет. Что тебе на Востоке? Ишь, загорелся. Восток не рай.

— Запад, Восток — мне все равно. Была бы работа. Восток? Тем лучше. Он богаче.

— Но ведь те, на Востоке, ничего худого тебе не сделали. — Взгляд серых глаз у раба отчужденно-дружелюбный, непонятный и потому — особенно опасный: никогда не скажешь наперед, во что выльется это дружелюбие — в добрую ласку или дикую злобу.

— И я против них ничего не имею, — пожал плечами Корнелий. — Когда человеку за пятьдесят, ему, конечно, лучше б дома сидеть, у горячей жаровни с приятным дымком, возиться с внуками. Я от рождения пахарь. Но что пахать? Солдат поневоле. Война — мой хлеб. А зачем она, с кем и за что, пусть ломают голову в сенате.

Но, честно сказать, он уже ненавидел их, тех неведомых людей на Востоке. За свою бедность. Будто они в ней виноваты. Жрут, сволочи, жирное мясо, прохлаждаются на ветру под сенью шелестящих смоковниц. Н-ну, погодите…

— Вы, римляне, странный народ, — вздохнул дурень Макк. — Я бывал в каштановых ваших лесах. На горных лугах. В просторных долинах. Благодать! И вы сами вроде люди разумные, честные, во всех делах искусные. И силы много у вас. Земли не хватает? Соберитесь все вместе, умелые храбрые воины, отнимите ее у таких, как Цезарь, Помпей и Красс, и разделите между собой. Каждый получит по десять, не меньше, югеров земли. Чего бы проще? Нет, все несет куда-то.

Умолкли. Даже хозяин харчевни, возившийся с горшками, притих, навострив уши.

— У вас… не так? — хрипло спросил Корнелий.

— Не так. Мы живем в свободных общинах. Пусть попробует царь или кто тронуть нашу родовую землю… рога обломаем.

Тишина в харчевне сделалась вовсе жуткой. Лишь где-то на кухне о чем-то нудно бубнил старушечий голос. Бледный Секст кивнул куда-то через плечо:

— Видал… Тарпейскую скалу?

— Ну как же…

— Таких речистых, как ты, кидают с нее вниз головой. Если они — из свободных граждан. Болтунов из рабов просто вешают на перекладинах.

— Да-а, — похолодел болтун Буккон. Он будто в пропасть заглянул. — Основателей вашей столицы, Ромула и Рема, вскормила волчица — я завернул как-то в пещеру у Палатина, где это было; теперь в ней ночуют бродяги. Видно, с тех пор и повелись в Риме волчьи законы. «Хомохомиии люпус эст». Не так ли? «Человек человеку — волк»…

Он говорил на латинском не хуже, чем «хомо романус», коренной римский житель Корнелий, — но звук «х» в слове «хомо» произносил рвуще, гортанно, что и выдавало его азиатское происхождение.

— Ничего, — кивнул сам себе дурень Макк. — Пока оно со мной, я не пропаду. — Он взял правую руку в левую, трижды провел большим пальцем по золотому кольцу с алым камнем.

Из кольца полыхнул странный свет, от которого Корнелию стало нехорошо, неуютно в харчевне.


* * *

— Как угодно будет господину! Ты бог, я червь…

Если закрыть глаза и поднести ко лбу, не прикасаясь к нему, острие ножа, кожа в этом месте как бы сжимается и, ощущая смертельную близость железа, начинает дергаться.

Гнусное состояние! В детстве Марк Лициний Красс, по природной склонности к риску, желая испытать свою чувствительность, не раз проделывал это над собой.