Месторождение ветра - страница 32
Покуда она держалась еще на ногах, то всегда посылала — к Седьмому ноября, к Первому мая — добытые в нашем магазинчике (ходить дальше она не могла) гостинцы для малых деток этих родственников: бедные вафли, обломки печенья в грубом бумажном пакете, кулек карамелей, — я уверена, что детки ни разу ничем из этого не прельстились.
Чуднó мне всегда было, как это она не озлобилась, — от другого на ее месте еще при жизни остался бы прах. Ну, конечно, на злобу-то ведь тоже силы нужны, а где их взять? Но я имею в виду не крайний, безусловно талантливый, случай инфернальной злобы-матушки, а расхоженькую, рядовую, не ахти какую, — мелочную озлобленность средней руки: перекошенный ротик, щучий оскал, просевшее серенькое лицо, — всеобщий, как прописка и могила, удел.
Ведь что получается: Бог лепит себе в радости розового младенца — сырого, никакого, всякого. Потом глядит пристально, долгие годы глядит: никак тот чем его удивит?! Тот, ясно, не удивляет. Господу Богу нашему делается скучно с нами, и, в досаде своей великой, дланью своей всемогущей, принимается он потихоньку младенца бывшего приминать-демонтировать (морщинки, складки дряблые, все такое) — чтоб, в ожидании чуда, снова плюхнуть его в чан с первоосновной, чавкающей, серого цвета глиной.
Морщинки, складки дряблые — все это было у Аннушки, тело независимо проделывало свой смертный цикл, но незамутненность ее сердца наводила на мысли теософского характера. Возьмем лежащее на поверхности объяснение: Аннушка верила в Бога (платочек… ладанка… иконка… куличи…).
Но Аннушка в Бога не верила. Она не успела в свое молодое время даже услыхать про небесного Отца, потому что прежде у нее вышибли из-под ног почву (как табуретку из-под ног висельника), а небо заколотили наглухо, так что еще до рождения своего (в 1913 году), а может, еще до зачатия, Аннушка была лишена даже шанса на спасение.
Я слышу, как она говорит: «Нет, ихние праздники леригиозные я не справляю: у церквы все такое непонятное, ничего не запомнить, — а я вот лучше наши праздники, советские, понимаю». И точно: недалеко от нашего дома стоял и, слава Богу, красуется сейчас собор Николы Морского, — Аннушка в нем не была ни разу. Зато, пока ноги ходили, она отправлялась в кинотеатр «Москва», где с утра до вечера просматривала фильмы, шедшие в этот день во всех трех залах — Розовом, Синем и Зеленом.
Вернувшись домой, она бралась пересказывать их нам с Евгешей, держа в руках алюминиевую кружку с пустым остывшим чаем.
Но тут выяснялось, что она ничего не помнит.
Она всегда помнила, если в фильме убивали детей. Ей как-то слабо верилось, что это невзаправду. Она тут же затевала тягучую свою песнь, что нет, мол, одинокой-то жить лучше («Одна голова не бедна, а и бедна, так одна»); не надо детей родить, бабы глупые, ведь это же ужас, какая жисть тяжелая, а они себе все родют — а на что? на мучения и погибель? Я понимаю, говорила Аннушка, хочется с мужиком, но надо же себя держать, надо дисциплину, а они? — чтобы потом в огонь?! чтобы живьем закапывать?! Они же ведь маленькие — как это можно — в огонь?.. (Сюжет фильма, прежде чем навсегда заглохнуть в зыбучих беспамятных песках, внезапно взмучивал страшные картинки оккупированной Псковщины.)
Вижу ее лицо, перекошенное горестным изумлением.
Ясно, всякий психически нормальный индивид не одобрит, когда человек убивает человека, тем более ребенка. Ясно, что обратные радости чувства я испытывала, когда Аннушка рассказывала, как за их деревней Ануфриево много дней шевелилась земля, поглотившая еще живые тела. Или вот случай: приходят к женщине партизаны, просят хлеба; женщина, отняв от своих детей, отдает им все, что есть в доме; партизаны, отужинав, не торопясь, расстреливают и женщину, и детей ее, — «за содействие партизанам», потому что оказываются не партизанами вовсе, а фашистскими провокаторами. В этой истории есть уже элемент коварства. И все же здесь речь идет о капле крови, а у нас, затопленных океаном, чувствительности к капле нет. И мне страшно от того, что по этому поводу могу я испытывать только «глубокое возмущение», бессильное, стертое негодование, — иногда, может быть, животный ужас, — но удивление, удивление?.. Может быть, удивилась бы я обратному сюжету: пришли люди убить людей, а пожалели, дали хлеба. Может быть.