Месторождение ветра - страница 41
она истязала себя ночевками под скамейкой — а иначе, чего на скамейку-то не лечь?
Она ломила две нормы, чувствуя грех за корову, которой до обобществления единолично владела мироедка-мать; но вот, в самом начале лета сорок первого года, через двенадцать лет после раскулачивания, почему-то решив, что уже можно, Аннушка вернулась в деревню.
И попала в оккупацию.
Тут следуют многие рассказы Аннушки, из которых значилось, что немцы относились к ней хорошо, а «свои» были хуже немцев. И она заводила, что рожать не надо, бабы глупые, и так далее, но говорить это мне было все равно что ломиться в открытую дверь.
После окончания войны Аннушка опять уехала в Питер из голодной и уже чужой деревни. В городе она была принята на прежний завод, что торчит кирпичными, цвета запекшейся крови, стенами на том берегу Обводного канала. Раньше здесь ютились всякие беглые, беспаспортные (да ведь и наша Аннушка была такова, — правда, не все таковы, как Аннушка), издавна отиралась всякая голь и теребень кабацкая; — тот берег Обводного канала, бесприютный, голый, убогий, кажется, только и создан для кабалы нищего труда. Переходя через мост на тот берег, я стараюсь убить в себе чувства. Кажется, одна минута пребывания на том берегу придавливает тяжестью десяти лет, и стремительно дряхлеющему труженику уже не вернуться прежним.
На том берегу Аннушка проработала еще лет двадцать.
В этот период она уже осмелилась снимать углы; то были все какие-то неотапливаемые чердаки, затопляемые подвалы, — точнее, Аннушка сама попадала в лапы сметливых хозяев, у которых она нянчила детей, домработничала и, отдавая хозяевам три четверти зарплаты, считала их своими благодетелями. Впрочем, разве хозяева были виноваты, что четыре четверти Аннушкиной зарплаты составляли сумму микроскопическую?..
В сорок с чем-то лет Аннушке дали общежитие — то есть койку в комнате, где каждый из остальных трех углов был заселен семейной парой. Ясно, что семейные не по-хорошему завидовали Аннушке, — не без основания, впрочем, считая, что она (одна) пользуется большими, по сравнению с ними, благами. Вот из этого-то общежития, из этих комнат, из этих-то углов и попадали люди в самашедшую, — перед которой у Аннушки остался на всю жизнь такой страх, что она до последнего сопротивлялась вызову эскулапов на дом, хотя бы и отдавала концы; стремление не быть им в тягость стояло, пожалуй, даже на втором месте.
В пятьдесят восемь лет Аннушка получила эту каморку десяти метров квадратных на пятом этаже без лифта, в квартире, где уже проживали Наташа со своим милиционером и Евгеша. Северный угол каморки сырел, но там не жила семейная пара, и можно было сколько угодно отдыхать от жизни. Можно было даже привечать племянника Кольку, несмотря на явное неудовольствие Евгеши. «Какой ни есть — а родная кровь, — твердо стояла Аннушка. — И к тебе ходют».
Евгеша застывала от возмущения. И к ней, видите ли, ходят! Да разве можно сравнивать!
VI
Дело в том, что у Евгеши, словно для симметрии, была племянница. Она приехала из украинской деревни, где жила замужем ее мать, сестра Евгеши.
Итак, племянница припорхнула в Питер свеженькой и смазливой (пополнив легион свеженьких, смазливых, обманутых городом, рано увядших…). Короче говоря, в институт она не поступила, что также, видно, было заложено в программу избитого сюжета. Евгеша, не любившая неопределенности, тут же направила ее по своим стопам, то есть в медучилище, не оставляя, впрочем, намерений (сильно нервировавших племянницу), дать ей диплом вуза и мужа-инженера. Затем она взяла ее работать к себе в отделение, и, возможно, без всяких перебоев, племянница разделила бы бройлерную судьбу курируемых Евгешей лимитчиц, но тут любовная страсть, словно в отместку казармам Содома и Гоморры, показала ослепительный свой, первобытный оскал.
…Он был нордического образца, снисходительно поднимал бровь, будучи уколот периферийным акцентом обмиравшей Евгешиной племянницы, а иногда, конечно, и отдыхал скучающими глазами на ее, как в песне поется, носике-курносике и старательно обесцвеченных спиральках волос.