Метод Тране - страница 12
Тране покачал головой.
И он рассказал про побег в Каракас. Про то, как он, скучая, переправился через Атлантический океан, про волны, похожие на белые клочья тумана, про китов, пускавших фонтаны, про бесконечный ветер у африканского побережья, пахнувший землей, про рыбаков из Гамбии и их лодчонках. Он помнил, как быстро на море опускалась ночная мгла, и альбатросов, паривших в небе и наблюдавших: Было очень красиво, когда я не страдал морской болезнью. Я сидел на табуретке перед камбузом, чистил картошку и бросал ее в своего рода лохань, сказал он и закашлялся от дыма. Мне надо было перебраться через океан в Каракас. Я толком не знал, зачем мне надо было туда попасть. Конечно, это был побег. Попытка убежать, добавил он. Это было еще до того, как я узнал, что убежать невозможно. Я еще не понял, что у скуки есть много общего со страхом. С абсурдной верой в то, что мы живем в стабильном мире, я попытался убежать. Может быть, я убегал реже других. В общем-то, я думаю, это так. Почему я должен проектировать высотные дома для скучнейшего общества в истории? Почему я должен их конструировать? Думать о фасадах? Ездить на стройплощадки? Высчитывать их стоимость? Разговаривать с директорами по рекламе? Убеждать клиентов? Почему я уехал в Каракас? сказал он. Я вернулся домой из Восточной Германии и получил работу в одном бюро. Я работал в офисе, стерильном, как современная лаборатория, где были сауна, настольный теннис и комната отдыха для некурящих. Те, кто мог, спали друг с другом. Очень сложный порядок, хмыкнул он, некое сообщество, проектирующее высотные дома и фабрики, в котором все без исключения мужчины лезли под каждую юбку. Это казалось забавным в течение года, сказал он и положил руку на живот. Но я был сущим наказанием на всех совещаниях, помнишь? Народный архитектор, сказал он и поднял голову. Я вообразил, что могу делать все, что пожелаю. Я полагал, что мир можно объяснить с помощью хитроумной теории. Я верил в манифесты. Я считал, что хорошо представляю себе мироустройство. Я скучал так, что лучше об этом не вспоминать. А через восемь лет я стал бесчувственным. Временами меня наполняла уверенность, что я могу рухнуть с одного из моих же высотных зданий и результатом этого будет только идеологическая царапина. Это было так давно, что я почти ничего не помню, сказал он. Скука была основным содержанием каждого общего собрания. Я помню внезапно наступавшее молчание, шелест бумаги, запах кофе, голоса за столом, и как кто-то все время подносил булочки. Я видел, что комната для встреч постепенно расплывалась, а потом вновь приобретала свои обычные очертания, и понял, что так будет повторяться до бесконечности. Скука могла быть такой неотступной, что иногда по ночам у меня поднималась температура. Я потел так, что из меня выходил весь выпитый за день кофе. Я не понимал, что же творится на самом деле. Не понимал? Был ли я не в состоянии понять это? И я думал о терроре. Я смотрел на стол президиума собрания и понимал, что иметь власть — это значит заставлять людей скучать до смерти. Я выяснил, что везде речь шла о прошлом. Но самое страшное то, что везде речь шла и о страхе. Не о боязни, сказал он. Все говорило о страхе. Они были перепуганы до смерти. Помнишь? И он рассказывал о бесконечных днях, неделях и годах, которые никогда не кончались. Было самое время смыться: Я не мог больше выносить этого, сообщил он. Я не мог выслушивать новые теории, учившие, что мир столь же нагляден, сколь скучен. Я сделал то, чего никогда раньше не делал. Я смылся. Я нанялся на корабль. Получил новый паспорт. Собрал вещи. Мама улыбалась. Отец заперся в своей комнате и чистил кларнет. И вот в одно прекрасное утро я стоял на палубе корабля, скользившего по воде между двумя маяками при выходе из гавани, и я мог поклясться, что я никогда, никогда не вернусь обратно. Ты помнишь? Я прислал тебе открытку. До встречи через пятьдесят лет, засмеялся он. Я действительно считал, что не вернусь. Что я никогда не вернусь. И когда через пелену тумана я разглядел портовый город Ла Гуаира, в один дождливый апрельский день, нас поливало, как из ведра, вскричал он, был страшный ливень: А что же девушка не заходит? спросил он и указал мундштуком на дверь. Наверное, он слышал, как она пришла, потому что она вдруг возникла в дверях, скромно облокотившись на косяк, и стало тихо, словно больше нечего было сказать. Она пылала от солнца, лицо ее опять покрылось мелкими веснушками, совсем крошечными, ее бил озноб, она стояла босиком; она стояла на одной ноге и потирала ступней другой ноги голень. Она была радостной, нет, счастливой, оттого что северное солнышко наконец-то вернулось. Привет, сказал он. Привет, привет. Он поднял руку, поднеся мундштук ко рту, и посмотрел на нее долгим взглядом. Расскажи еще о Ла Гуаира и Каракасе, сказала она. Я не подслушивала, но твой голос доносился до сада. Расскажи, как там было. У тебя есть зажигалка? сказала она. Я прожарилась до костей. До самых костей. Тране налил бокал Кампари из холодильника, добавил льда, кусочек лимона, не забыть бы, сказал он себе. Она сидела на подоконнике рядом с архитектором. Он по-отечески обнимал ее левой рукой. Мне надо бы по крайней мере обнять ее, сказал он взглядом, протягивая ей бокал. И она посмотрела на него глазами, вопрошавшими: откуда ты знаешь? Она спокойно повернулась к архитектору: Как тебя зовут? Он склонился к ней и прошептал имя ей на ухо, он долго не отрывался от ее уха, она же смотрела на него и смеялась, и архитектор стал рассказывать о пальмах, о белых домах на склонах гор, о навесах из гофрированного железа, о трущобах, о резком запахе, доносившемся с пляжа, рокоте моря, об акулах и дельфинах, о первой ночи на берегу: Больше всего я запомнил луну и цикад. Такие теплые звуки. Их стрекотание доносилось изо всех дворов, сливаясь с кошачьим воем и женским смехом. Я открыл все окна. На другой стороне улицы находились кинотеатр и молочный магазин. Его крышу венчала огромная пластмассовая корова. Жили мы в небольшом пансионе для голландских эмигрантов, рассказывал он. Меня сильно искусали блохи, и маленькая хозяйка бара смазала укусы маслом. Сладким маслом, пояснила она. Она пела португальскую колыбельную и мазала меня маслом. Потом на пыльном столе она начертила карту и объяснила, как найти место для ночлега без блох: Хочешь? спросила она, сидя на мне верхом, и как понеслась! Я до сих пор вспоминаю по ночам ее радостные ласки. Потом она принесла миску еды. Мы сидели в постели и ели: Ешь, сколько влезет, сказала она. Потому что она знала, как мне будет плохо от блошиных укусов,