Мейерхольд: Драма красного Карабаса - страница 2
Я стал читать оглавление. Там перечислялись с десяток ведущих московских и ленинградских театров, в том числе уже закрытых или переименованных. О последних я либо что-то слышал, либо даже бывал в них (успел посмотреть в Камерном волшебную «Адриенну Лекуврер» с Алисой Коонен и какой-то очень плохой, скучный современный спектакль в еврейском ГОСЕТЕ).
Но вдруг — стоп! Среди прочих в книжке был назван «Театр имени Мейерхольда». Имени? Имени! И монологов в этом разделе были удостоены лишь двое: Игорь Ильинский и этот самый Мейерхольд. Правда, некто от руки написал на внутренней стороне обложки, что ожидается еще и второй том, где должны быть другие актеры, в том числе и какая-то Зинаида Райх, о которой я тоже ничего не знал (этот ожидаемый том, как я потом узнал, почему-то не вышел).
Поскольку каждый монолог предварялся маленькой фотографией, я сразу понял, что носатый профиль на обложке принадлежит этому неизвестному мне Мейерхольду. Я зачитался и даже не заметил, что Игорь Владимирович стоит рядом и смотрит на меня. Одну из последних фраз его монолога в книге я успел прочесть: «В этом же году (22 г.) был сыгран «Великодушный рогоносец». В. Э. Мейерхольд стал для меня любимейшим мастером и учителем».
Увидев его рядом, я немного растерялся и пролепетал: «Можно мне взять эту книжку… почитать?». — «Возьми, если обещаешь никому про нее не рассказывать… Возьми насовсем. В подарок». Я задохнулся от благодарности и наивно спросил: «Никому-никому?» «Матери можно… Дай надпишу».
И написал — карандашом — одну лишь фразу: «О чем знаешь — молчок!»
Эта книжка, ставшая заветной, до сих пор у меня.
АГОНИЯ
Пошли мне бури и ненастья,
Даруй мучительные дни,
Но от преступного бесстрастья
И от покоя сохрани…
Иван Аксаков(одно из любимых стихотворений Мейерхольда)
Теперь я знаю: он был обречен. Обречен заранее — за десять лет до гибели. Обречен садистски-злобно, мстительно… кроваво. Его агония готовилась исподволь, методично. Как говорится в популярной пословице, «из «ледка в жарок, из жарка в ледок». Всё последнее десятилетие его жизни, начиная с первых пагубных побед сталинской революции, эта агония — то умеряясь, то обостряясь — давала о себе знать. Но он, подобно многим его коллегам, неприятелям и сотоварищам, не принимал это всерьез. Не слышал. И не слушал. Ибо не хотел ни слышать, ни слушать.
Как не вспомнить великого Михаила Чехова! Как не поразиться его прозорливости!
1930 год, Берлин. Триумфальный вояж ТИМа — Театра имени Мейерхольда. Полные залы. Аплодисменты. Восторженные статьи. И — приватный разговор в отеле. Эмигрант (Чехов), Гастролер (Мейерхольд) и звезда его театра, его Галатея, его боготворимая муза — Зинаида Райх. Долгий разговор мужчин завершается двумя встречными фразами. «Не возвращайтесь в Москву, — говорит гениальный артист. — Вас там убьют… расстреляют». — «Вполне возможно, — соглашается гениальный режиссер. — И всё же я вернусь. И знаете почему? Из честности». В разговор истерически врывается муза. Грубо обрывает Чехова: «Не смейте так говорить! Вы не имеете права! Вы предатель! Не слушай его!» (Мейерхольду.) Режиссер повинуется — Райх была единственной, способной укротить его непокорный нрав.
Мейерхольд был вечным смутьяном. Вечным и бескорыстным провокатором — легкомысленно-бесстрашным и при этом бескомпромиссно честным. Этой наивной и принципиальной честности он держался всю жизнь, с ранней юности. Держался даже тогда, когда «спотыкался» и позволял себе (как правило, под горячую руку) явную несправедливость. Вечная тема «гений и злодейство» по отношению к нему звучит особенно остро: слишком многие — даже те, кто восхищался им, — видели в нем капризного деспота, не дававшего жизни ни родным, ни коллегам, ни тем более актерам его театра. Говорили, что именно с него Алексей Толстой списал своего «доктора кукольных наук» Карабаса-Барабаса — классического сказочного злодея.
Да, ему случалось впадать и в гордыню, и в оскорбительное высокомерие, но все равно он был честен и благороден. Лишь изредка, когда до мозгов его — вдруг! — доходила смертельная угроза его делу, его творческому (а заодно и житейскому) благополучию, спохватывался и нехотя проявлял видимость компромисса, видимость раскаяния и покаяния. Так было надо. Так было тоже честно… по-своему.