Мгновенье на ветру - страница 8
Из дневника также явствует, что Ларсон придумал чрезвычайно оригинальный способ подстреливать птиц, не портя их оперения, чтобы потом делать для своей коллекции чучела. Этот способ, который много лет спустя вновь «изобрел» естествоиспытатель Вальян, состоял в том, что в дуло насыпалось небольшое количество пороха (в зависимости от размеров птицы и от расстояния до нее), потом забивался пыж из воска и наливалась вода. Таким образом, выстрел только оглушал птицу, но так как перья у нее были мокрые, улететь она не могла.
Записей, касающихся лично Ларсона и его супруги, в дневнике очень мало. Лишь изредка встречаешь беглую фразу: «Была ссора с Элизабет…», «Увы, наука совершенно недоступна уму Элизабет…», «Ночью Элизабет была очень требовательна, утром повторилось то же самое; это не способствует сосредоточенности на занятиях».
После последней записи, сделанной 3 января 1750 года, в дневнике следует несколько пустых страниц, потом записи возобновляются почерком Элизабет, но без указания каких бы то ни было дат. Ее заметки пространнее ларсеновских и содержат гораздо больше сведений лично о ней, чем написанные столько лет спустя мемуары. К сожалению, в них отсутствуют подробности, а некоторые важные, судя по взволнованности ее тона, события так и остались загадкой. Однако за некоторыми фразами вдруг угадываешь совершенно иную, скрытую от нас жизнь: «Какой долгий путь нам с тобой предстоит. О, боже мой, боже…»
Так кто же они? Сейчас готовятся к изданию «Мемуары» и «Дневник» с комментариями, хотя Лондонское Миссионерское Общество еще не дало своего окончательного согласия на публикацию последнего. И когда книга выйдет в свет, авторы записок займут подобающее им место в истории. Но история как таковая нас сейчас не интересует, нас интересует то, что скрывается за фразами: «Этого у нас никто не отнимет…» и «Какой долгий путь…»
И ради них мы должны соскрести с истории верхний слой. Не просто пересказать ее, но проникнуть вглубь и заново все пережить. Пройти по этой бескрайней земле и вновь вернуться к городу тысячи домов у подножья высокой горы, к городу, открытому ветрам и морю. Пройти по этой дикой неизведанной стране — кто ты, скажи? и кто я? — не зная, что тебе уготовано, когда ветер разбил все приборы и инструменты и листает страницы брошенных дневников, когда осталось только одно — идти вперед и вперед, пока еще есть силы. Идти и не думать о том, что тебя ждет. Идти и верить.
Она сидит на козлах фургона, сжавшись в комочек. Вечер, в ветвях диких смоковниц возле их бивака устраиваются на ночлег птицы. Вокруг разбросаны остатки снаряжения, с которым она совершала свое путешествие, — символы, олицетворяющие здесь, в диком, пустынном краю, высшие достижения ее цивилизации: разряженные ружья (она стреляла из них сегодня ночью и утром), мешочки с порохом и свинцовыми пулями, цветы, засушенные между листами белой, сплошь в пятнах, бумаги, чучела птиц и тщательно собранные скелеты, рисунки животных и деревьев, пейзажи с реками и горами, где отряд стоял лагерем, заспиртованные ящерицы и змеи, барометр, возле костра чайник и кастрюли, развешенные на кустах вышитые простыни, еще не просохшая после вчерашнего ливня мятая одежда, покрытый свежей ржавчиной рашпер, тарелки и чашки, на сундуках у нее за спиной карта, ее контуры были нанесены более века назад португальскими мореплавателями и постепенно уточнялись, дополнялись, и вот теперь из левого угла к центру тянется узкая полоска, на которой обозначены реки, горы и равнины, указана широта, долгота и высота над уровнем моря, определены климатические зоны и преобладающие ветры, — узкая полоска среди белой пустоты, и в этой пустоте лишь несколько робких точек и линий, пустота открытая и обнаженная, великая, бескрайняя terra incognita[3].
Он стоит у ограды из веток, которая кое-как защищает фургон, в руке у него убитый заяц, он держит его за задние ноги, и с мордочки на примятую траву капля за каплей падает кровь. Она сидит, не поднимая головы.
Еще не поздно уйти. Она даже не узнает, что он был здесь; собак давно нет, их увели с собой готтентоты. Что гонит человека из вельдов и лесов, где все ему знакомо и привычно, к такому вот обреченному биваку? Что заставляет его неделю за неделей красться по следу фургона, выслеживать его, точно собака или хищный зверь? Какой неистребимый инстинкт вынуждает его без конца кружить возле лагеря, все суживая и суживая свои круги?