Мифологические поэмы - страница 22
В "Похищении Елены" Драконция совершенно не интересует, как, например, Эсхила "всемирно-историческое" значение этого события, послужившего началом целой вереницы наказаний и преступлений, хотя вызванные им бедствия войны встречают его недвусмысленное осуждение. Не занимает его и роль богов в качестве носителей высшей справедливости; скорее, наоборот: безымянные судьбы (обычно во множественном числе) чаще подталкивают героев к безрассудным поступкам (см. 57 и далее неоднократно: 68, 131, 191, 198, 201, 535, 539). Не нуждаются главные персонажи в благодетельно-губительном вмешательстве Амура, как нимфы в "Гиле". В истории Париса и Елены поэт ищет примеры человеческой активности, не сообразующейся с последствиями, даже вполне отчетливо предсказанными. Разумеется, такое идеологическое содержание гораздо беднее, чем эпический "объективизм" или эсхи-ловская теодицея, но кто бы стал ожидать этих свойств от позднела-тинского поэта, сочиняющего риторические эпиллии в захваченной вандалами Африке?
Наконец, и в "Трагедии Ореста" нет ни малейшего намека на взаимодействие индивидуума с некой высшей силой. В конце ее речь идет только о том, что наряду с Юпитером Громовержцем (953, 963) боги, "чья власть совершенна", даровали избавление Оресту[76]. Уже одно то, что боги и до этого всегда упоминаются во множественном числе[77], избавляет Драконция от подозрения в желании подчинить судьбу своего героя христианскому богу. Правда, боги, к которым он обращается в конце, — собственно, даже не боги, а персонификации честности, сострадания и т. д., но олицетворение веры, согласия, дружбы и т. п. моральных свойств вполне в духе римской религии. А уж воззвание к "небесной любви, свойственной природе" (358), и к самой природе — "общей матери всех вещей", к полюсам, элементам, подземному чреву (775 сл.) и вовсе плохо вяжется с христианской идеологией.
Самый же главный вывод из всех трех поэм — отсутствие у героев сознания нравственной ответственности перед собой, перед своим общественным окружением, наконец, перед некоей высшей силой — христианским ли богом или языческим Юпитером. Мифологический герой у Драконция свободен от каких-либо моральных обязательств, и такая дегуманизация мифа, в сущности, завершала его обозримое историческое развитие на протяжении 13 веков.
Впрочем, задачу покончить с мифом можно было решать и другим способом — путем сведения его к аллегории. Такое стремление возникло еще в конце VI в. до н. э., — по-видимому, в это время полнокровные гомеровские боги стали утрачивать свое обаяние. Так, Феаген из Регия (ок. 525 г.) пытался истолковать битву богов в "Илиаде", кн. XX, как борьбу составляющих мир элементов. Усмотренные в Гомере аллегории продолжали занимать философов и грамматиков и в последующие века и нашли свое завершение у части стоиков.
До нас дошли два источника, вероятно, подводящие итог этому процессу: отчасти — "Краткий свод греческой теологии" стоического философа Корнута и — в еще большей степени — так называемые "Гомеровские аллегории" некоего Гераклита[78]. Время жизни Корнута известно: он был изгнан из Рима при Нероне в 66 или 68 г, н. э.; примерно этим же периодом исследователи датируют труд Гераклита, а взаимоотношение между двумя названными источниками служит предметом дискуссии. Ясно, однако, что к этому времени отождествление Афины с мудростью, Афродиты — с любовной страстью, Зевса — с эфиром и т. д. стало общим местом в рассуждениях философов и грамматиков.
Новый этап аллегорических объяснений связан с именами неоплатоников Плотина и Порфирия, а крайне упрощенное отражение эта традиция нашла в "Мифологии" Фульгенция (ок. 467-532), происходившего так же, как и Драконции, из Северной Африки. Знал ли Драконции труд своего современника из Ливии, сказать трудно, но едва ли его могло бы удовлетворить скудоумное отождествление, скажем, Леды с несправедливостью (Fulgent. Myth. П. XIII). Однако с широко распространенными в ученом кругу аллегориями он вполне мог быть знаком, но, относился к ним, по-видимому, без всякого интереса. Отчасти это можно объяснить тем, что главные его персонажи — не боги, а герои, но и среди них Геракл пользовался у творцов аллегорий пристальным вниманием как истребитель всякого рода пороков (см. гл. 33 Гераклита: убив Немейского льва, Геракл уничтожил наклонность к порочным страстям, пленив Керинейскую лань, изгнал из жизни трусость и т. д.; в этом же духе — гл. 31 у Корнута). У Драконция в "Словах Геркулеса" мы не найдем ничего похожего, равно как и в "Гиле" Венера — не олицетворение сладострастия, которое должно находиться в ее ведении, а женщина, оскорбленная обидными для нее слухами. И Парис в "Елене", призванный рассудить трех богинь, вовсе не делает выбора между мудростью и сладострастием, а рассуждает, как молодой человек, увидевший обнаженною Венеру. Точно так же и Юнона в "Медее" реагирует на похождения Юпитера совершенно по-человечески. При всех несогласованностях в изложении мифа у Драконция в них все-таки больше правдоподобия, чем в рассуждениях Фульгенция о том, почему Аполлон всегда изображается безбородым: ведь Аполлон это никогда не убывающее в размерах солнце, в отличие от луны (I. XII), которая, по-видимому, бреется.