Миллион - страница 20
Брусков замолчал. Молчанье длилось долго.
— Простите… — лепетал Брусков. — Жизнью своей готов искупить прощение…
— Жизнью? Все вы одно заладили… Что мне из твоей жизни? Что я из твоей жизни сделаю? — Князь перешел к письменному столу и собрался писать.
Он взял лист бумаги, написал несколько слов и, подписавшись с росчерком, бросил бумагу через стол на пол…
— Бери! Собирайся в дорогу.
Брусков поднял лист, глянул, и сердце екнуло в нем.
— Прочти!
Офицер прочел бумагу…
Это было предписание коменданту Шлиссельбургской крепости арестовать подателя сего и немедленно заключить в свободную камеру, отдельно от прочих, впредь до нового распоряжения.
Брусков затрясся всем телом и начал всхлипывать.
— Помилосердуйте!.. — прохрипел он, захлебываясь от рыданий. — Помилосерд…
— Слушай!.. Ты с жидом вырядил меня в дураки. Если удастся мне ныне снять с себя сие одеяние, мало мне приличествующее, то я тебя выпущу, но на глаза к себе не пущу. Если не потрафится мне, не выгорит, то сиди в Шлюссе, кайся и чулки, что ль, вяжи. Но это еще не все. Ты должен отправляться тотчас, не видавшись на с кем и никому не объясняя, за что ты наказуем. Если твой христопродавец узнает, что я его раскусил, — то тебе худо будет. Никому ни единого слова… Понял?
Брусков прохрипел что-то чуть слышно.
— Ну, ступай и моли Бога в своей келье ежедневно и еженощно за свой обман.
XIII
А в то же утро музыкант-виртуоз и не чуял, какая беда стряхивалась на его приятеля и какая гроза надвигалась и на него, самозванца, по ребяческой беззаботности и смелости. Музыкант не чувствовал себя виноватым ни пред кем, и совесть его была не только совершенно спокойна, но он даже восхищался своей предприимчивостью.
Молодой и красивый, талантливый и даровитый, но полуграмотный и невоспитанный артист-музыкант был, собственно, дитя малое, доброе и неразумное, но с искрой Божьей в душе.
Когда он держал скрипку и смычок в руках и, опустив глаза в землю, как бы умирал для всего окружающего мира и возрождался вновь в мире звуков, в мире иных, высших помыслов и чувств, а не обыденных людских похотей и вожделений — он перерождался… Он чуял, что в нем есть что-то, чего нет у них у всех… Когда же его скрипка и смычок лежали в своем футляре под ключом — и дивные звуки не хотели ни улечься в футляре около скрипки, ни умоститься на сердце или в голове виртуоза и прельщать оттуда людей. Они таинственной невидимкой скрывались и витали в мире Божием, в ожидании, что их вновь вызовут и исторгнут из струн, натянутых на какой-то деревянной коробке, — за это время творец дивных ощущений был простой бедняк, который плотно ел, напивался, как губка, и спал сном праведников.
Самородок и самоучка — Юзеф Шмитгоф сказывался то немцем, то поляком, но в действительности был еврей. Отец его, портной и часовщик вместе, неизвестно когда перебрался в Вильно из своего родного города Франнфурта-на-Майне и тотчас перешел в католицизм и стал верноподданным королей польских вместе с женой и двумя детьми.
Авраам Шмитгоф был если не виртуоз на каком-либо инструменте, то был истинный виртуоз в создании своего благополучия, общественного положения, состояния…
Недолго он кроил и чинил кафтаны и камзолы или разбирал и чинил часы и орложи[73] пановей и паней виленских… Через десять лет он был любимцем могущественного магната князя Радзивилла[74] и, справив ему много тайных и важных поручений, получил в награду патент на капитана и стал, стало быть, шляхтич или дворянин. Именитый и щедрый крез своего времени «пане коханку» произвел в дворяне, пользуясь своим правом князя Священной Римской империи, такое многое множество, что капитан Шмитгоф был явление заурядное. Главный надзиратель над охотой и псарней князя был из прирожденных крымских татар, привезенный Радзивиллу еще татарчонком, стал затем шляхтичем и, наконец, за три тысячи гульденов — и бароном, по патенту владетельного князя Гольштейн-Штирумского.
При смуте и беэурядице во всем королевстве, благодаря тому, что магнаты не хотели признать королем посаженного им насильно на престол дворянина Станислава Понятовского