Милосердие - страница 8
То, что в памяти этого серьезного длинноносого юноши живет тот же огород, тот же овин, те же стога соломы, которые для горожанки Агнеш означали отдых, свободу, поэзию, порождало в их отношениях некую интимность, словно они вдвоем владели общей тайной, о которой окружающие не имели — да и иметь не могли — ни малейшего понятия. Однако больше всего ее тянуло к Фери то, что с ним единственным она могла говорить об отце, которого он, пускай издали и понаслышке, но все-таки знал. Фери быстро понял, каким козырем он владеет, и, когда они оказывались вдвоем, спешил им воспользоваться, чтобы задержать на себе внимание Агнеш и подольше побыть с нею вместе. Вот и сейчас речь зашла о Яноше Кертесе. Фери знал уже все, что только мог знать об отце Агнеш. Что спустя два года после начала революции в России тот (по рассказам одного человека из Игала) с транспортом возвращающихся домой военнопленных добрался до Петрограда, но дальше его не пустили. А другой однополчанин отца, офицер, которому удалось-таки вернуться домой (встретиться с ним они не смогли: он сразу уехал в Эрдей[4]), передал, что во время польской кампании Кертес оказался замешанным в какую-то шпионскую историю и был арестован. «Но в это же просто невозможно поверить, — трясла головой Агнеш. — Он же — сама умеренность, сама правдивость. Если только страсть к языкам не втянула его в какую-нибудь беду…» Фери Халми подумал о другом Кертесе, двоюродном брате Агнеш, который после разгрома Коммуны[5] добровольцем вступил в национальную армию и приезжал домой из Шиофока в шляпе с журавлиным пером[6]. Фери вовсе не считал таким уж невероятным, что дядя этого парня тоже способен ввязаться в какие-нибудь акции против красных. «Да, вы рассказывали, — потер он ладонью лицо, словно стирая скептическую гримасу, — в плену он всерьез занялся языками родственных народов. Вообще-то я думаю, — вернулся он к той же не внушающей особого доверия вести, — не обязательно было ему быть шпионом, чтобы его не пустили домой. В советском правительстве тоже не дураки сидят, чтобы сейчас, когда в тюрьмах у нас столько коммунистов, ни за что ни про что выпускать из рук такой важный предмет обмена, как венгерские офицеры». — «Да, я тоже этим себя утешаю: ведь русским, собственно, выгодно их беречь. Но вдруг наши власти заупрямятся? Знаете, что это такое, когда политические страсти бушевать начинают: трудно отдать, что уже у тебя в руках. Ведь разговоры идут вон как давно, а все что-нибудь да мешает…» — «Нет, не заупрямятся они, — потряс головой Фери. — Общественное мнение заставит. А потом, — добавил он, уравновешивая коротким смешком слова, которые никак не мог удержать, — существует ведь еще классовая солидарность… Речь-то в конце концов об офицерах идет».
Агнеш не знала, над чем он смеется: то ли над вышедшим из моды выражением и над людьми, которые все еще им пользуются, то ли над теми, кому придется-таки выпустить из рук добычу; но ей это и не важно было. В воображении ее вновь возник привычный, за семь лет во всех деталях и вариантах разработанный образ: вот отец выходит из вагона, звонит вечером в дверь их дома… «Я на это уже не надеюсь, — покачала она головой. — Столько времени с тех пор прошло, его наверняка нет в живых». — «А я просто уверен, что скоро он будет дома», — сказал Фери с непривычной для него убежденностью, — вероятно, в тайной надежде этим решительным утверждением пробудить, пускай на мгновение, симпатию к себе в душе спутницы. «Вы серьезно так думаете? — взглянула на него Агнеш, как бы ища в его лице объяснения такой уверенности. — Ведь сколько было всего: гражданская война, голод, а ему почти пятьдесят». — «Да вы же сами говорили, Агнешке (это «Агнешке» было еще тюкрёшским словечком), что батюшка ваш и в плену не бросал занятия гимнастикой. Даже подтягивался на турнике», — добавил он, и короткий смешок, подобный только что прозвучавшему, призван был теперь подчеркнуть тепло общих воспоминаний, которые словно давали ему власть над какой-то частичкой души Агнеш. «О, это еще в Даурии было», — ответила Агнеш, взвешивая про себя еще один давний образ — образ стареющего мужчины, взлетающего над турником среди толпящихся вокруг офицеров, на фоне бараков и бескрайних монгольских степей. И, сама не ведая почему, немного вдруг устыдилась того, что рассказала об этом Халми. Однако теплое чувство в груди не позволило ей замолчать. «Я как-то не смею думать о его возвращении, даже если оно в самом деле возможно. Ведь тогда вся моя жизнь изменилась бы в один день. Пусть уж лучше это пока так и останется несбыточной мечтой».