Минута истории - страница 15
Была ли там Юлия, или это только почудилось ему, все равно Ярославцев не чувствовал себя в силах видеть ее в эту минуту. Глухое сознание своей вины и непоправимости того, что произошло, тяготило его.
Подали буксир. Раздалась команда отдать чалы. Канат натянулся. Баржа бесшумно качнулась и медленно двинулась по течению мимо судов, теснившихся у берегов, мимо домов, церквей, заводских корпусов и судостроительных доков.
Тюрьма на острове Котлин была первым пристанищем арестованных юнкеров. Глухая кирпичная стена скрывала от них городские улицы, гавань и парк, и только блеклая и плоская поверхность залива с его низкими, приземистыми берегами виднелась за ржавыми прутьями ворот.
Сведения о полном разгроме восстания, обрастающие все новыми подробностями, проникали в тюрьму с каждой новой партией задержанных. Безнадежность и злоба, взаимные упреки в нерешительности и вялости предпринятых действий, холодная и презрительная ненависть к большевикам, несущим «гибель России», страх за свою жизнь, растерянность и бессилие — вот обстановка, в которой оказался Ярославцев.
Он был подавлен и молчалив. Картины пережитого разгрома, крови, исковерканных тел преследовали его воображение. Казалось, все живое в нем было смято и уничтожено. Больное сознание не хранило ни одной цельной, неразорванной мысли, собственные руки казались ему липкими от крови, и он мыл их под краном в коридоре и вытирал носовым платком. Иногда в его опустошенном мозгу возникал образ Юлии, и Ярославцев с ужасом и отчаянием закрывал глаза. Ни одной надежды не таилось в его душе. Взгляд его потух, и только горькая усмешка кривила губы при воспоминании о тех надеждах, что еще так недавно владели всем его существом.
Разумеется, среди юнкеров и офицеров, арестованных вместе с Ярославцевым и водворенных вместе с ним в Кронштадтскую крепость, далеко не все были так подавлены, как Ярославцев. Многие еще были уверены в скорой победе над большевиками. Самое заключение здесь казалось им временной и досадной случайностью. Они жадно ловили слухи о развивающемся якобы наступлении на Петроград частей Керенского и Краснова, преувеличивали малейшие шансы и связывали с ними близкое свое торжество; с болезненным и жестоким злорадством строили планы скорой и беспощадной мести.
Но прошло еще несколько дней, и стало очевидным, что все это пустые химеры. Третий казачий корпус Краснова состоял, как оказалось, всего из восьми или девяти казачьих сотен. Керенский нарочно преувеличивал свои силы, чтобы подбодрить этой ложью восставших и внушить им больше уверенности в победе. Ожидавшиеся подкрепления из ставки или не подошли вовсе, или были распропагандированы большевиками еще в пути. Царскосельский гарнизон, легко сдавшийся Керенскому, предпочел затем остаться нейтральным. Казаки Краснова быстро отступили на Гатчину, где тоже сдались на уговоры матросов-большевиков. В Петрограде начавшееся было формирование коалиционного правительства из представителей всех партий прекратилось, не дав никакого результата.
И в качестве главного виновника бедствий, следовавших одно за другим, называлось заключенными все чаще и все определеннее одно имя — Ленин.
В нем видели причину всех причин, главного врага всех «подлинных патриотов» и всех «культурных и благонамеренных сил» родины. Со. злобой и настойчивостью, муссировались грязные «безошибочные», «неопровержимые данные», что это «немецкий шпион», присланный специально для подрыва и расслабления обороны и облегчения захвата России Германией.
Все здесь были склонны верить этим инсинуациям, и особенно сильно влияли они на Косицына. Раненный в левое предплечье, он лежал на койке с горящими глазами и проклинал своего недавнего кумира Керенского и его свиту.
— Эти пигмеи, — говорил он Ярославцеву, — воображают себя наполеонами и смотрят на нас, как на простое орудие для достижения своих целей. Скажи им слово против, и тебя обвинят в измене офицерскому долгу, назовут трусом. Ты должен убивать по их приказу и, если понадобится, намыливать веревку и стрелять в затылок, но ты не смеешь иметь собственную голову и собственное понятие. Они внушают слова о святости долга, о чести, о родине, но сами не верят ни в то, ни в другое, ни в третье.