Моё поколение - страница 39

стр.


Они поели картошки. Данька измазался и чертиков измазал и клеенку.


— Наказанье с этим ребенком, — сказала Софья Моисеевна и увела Даньку на кухню мыться.


Рыбаков поднялся и зашагал вокруг стола.


— Ты сиди, занимайся. Я тебе не помешаю.


В кухне громко булькала вода. Рыбакор тихо похаживал по комнате, время от времени подходя к порогу кухни, чтобы заглянуть на висевшие в ней ходики. Ждал ли он кого-нибудь? И кого он мог ждать?… Хлопнула входная дверь. Рыбаков круто остановился на полушаге. Вошла Геся, держа в руках муфточку и две толстые книги. Она была чем-то сильно озабочена и, едва поздоровавшись с Рыбаковым, тотчас прошла в темную каморку, служившую ей и Софье Моисеевне спальней. Книги и муфточку она оставила на этажерке, стоявшей в углу возле окна.


Рыбаков посмотрел вслед Гесе, потер лоб, словно решая трудную задачу, потом неприметно вздохнул и стал прощаться.


— Ты меня не провожай, — сказал он, пожав Илюше руку, и быстро пошел из комнаты.


Данька с мокрой головой юркнул мимо него из кухни в общую комнату.


Софья Моисеевна, увидев проходившего через кухню Рыбакова, взяла со стола пятилинейную керосиновую лампочку и накинула на плечи старый клетчатый платок.


— Я провожу вас, Митя. У нас в сенях такая темнота, можно голову сломать.


— Пустяки, — мягко остановил её Рыбаков. — Не надо. Вы ещё простудитесь.


— Ничего не случится. А случится — тоже не такая уж беда, — отмахнулась Софья Моисеевна и двинулась к дверям.


Рыбаков пошел за ней следом, и оба вышли в обширные темные сени. На стенах блестел иней. Через полуоткрытые двери с улицы потянуло холодным ветерком. Желтая пирамидка пламени задрожала и заметалась под стеклом лампочки. По стене полыхнули черные беспокойные тени.


— Митя, — сказала Софья Моисеевна, прикручивая лампу, — одну минутку, Митя. Я хотела сказать вам, чтобы вы не беспокоились из-за этой пропажи. Я сама сожгла эту тетрадь. Вы спросите, почему я сожгла? Я отвечу вам — потому что я мать. Ваша мать сделала бы то же самое.


С минуту в холодных сенях было слышно лишь тоненькое посвистывание пробившегося снаружи ветра. Потом Рыбаков сказал тихо:


— Моя мать этого не сделала бы.


Софья Моисеевна вздохнула медленно и глубоко.


— Может быть, и так. Зачем спорить. Но между вами и Илюшей всё-таки большая разница, Митя. Вас, видите, приняли в гимназию сразу, а Илюша держал экзамены два раза, и хоть оба раза выдерживал на одни пятерки — его приняли только на третий год, когда освободилось место. Процентная норма, ничего не поделаешь. Кто он такой? По императорским законам — никто, Митя, совсем никто. Жалкий, бесправный еврей — он даже не имеет права жить в Архангельске, если хотите знать. Право это я достаю незаконно, сунув каждый месяц приставу в полиции десять рублей. А вы думаете так легко их достать? Я слепну от шитья и отрываю их от себя с кровью. Да что говорить. Вы бываете у нас каждый день, вы видите, как мы живем. И это сейчас. А что дальше? Какая жизнь ждет мальчика дальше, о себе я уже не говорю. На меня, старуху, надеяться уже не приходится. Что я могу ему дать? Сегодня ещё тащу возок, а завтра упаду, и всё кончено. Что же остается? Гимназия. Вот единственная надежда. Он кончит гимназию, потом медицинский, выбьется в люди, заработает наконец-таки свои права у жизни. Ну, а что, если нет? Что, если у него найдут такую вот тетрадочку с запрещенными песнями и разными революционными воззваниями? Где тогда гимназия? Его исключат на другой же день. И куда он пойдет тогда? Где будет его будущее? Его не будет, Митя. Теперь рассудите всё и скажите мне по совести — разве я поступила неправильно, что сожгла эту тетрадку?


Софья Моисеевна смолкла. Рука её, державшая лампочку, заметно дрожала. Рыбаков посмотрел на эту дрожащую руку, и у него защемило сердце от жалости. И всё-таки он без колебаний ответил:


— Вы поступили неправильно. Человек, которого так угнетают, должен бороться с этим гнетом. Он должен бороться.


Рыбаков помолчал и добавил с уверенностью:


— И должен иначе думать.


Слова Рыбакова были прямы и суровы. Софья Моисеевна знала в нем эту чистую суровость юности и принимала её.