Мое пристрастие к Диккенсу. Семейная хроника XX век - страница 40
А потом я поняла, что Густовские для меня потеряны. И сама я для себя потеряна. Как я могла пасть до хвастовства отцовской дружбой с человеком, более высоким по положению? Особенно я сгорала от стыда, прямо-таки корчилась на внутреннем аутодафе от слов: «…носится с ним, как с ребенком!» Этими словами я предавала отца, человека чести, совершенно чуждого искательства.
Обе сестры Густовские спрашивали, почему я больше у них не бываю, звали. Я видела, что они забыли и свой вопрос — да и задан он был без неприязни, скорее, из светского любопытства, — и мой ответ. Но это не меняло дела. Я пала в своих глазах и никогда не переступила больше их порога.
Мое грехопадение мучило около года.
Жгучее раскаяние настигло меня в Поляковке — местном курорте, куда мы с матерью ездили каждое лето.
Это был приморский дом отдыха. Все отдыхающие жили в большом белом корпусе, а мы в маленьком домике на обрыве. Комнаты в нем были забронированы для Таганрогского горкома. Каждое лето я волновалась, попадем ли мы в нашу любимую комнату — с террасой на море. Мы попадали. На этом привилегии кончались.
Питались мы в общей столовой с длинными столами. Черные мухи садились на хлеб, ложки всегда были жирными. Неумолчный говор стоял над столами.
Зато пляж внизу, прямо под нашими окнами, был довольно пустынным. Большое масличное дерево до полудня давало прохладную тень. Море — бледнее таганрогского. Песок в мелкой воде твердо ребрился под ступнями.
Благословенным покоем исходило это место.
Но когда на море бывала буря, казалось, что волны бьют прямо в стены нашего домика. Он весь сотрясался под ударами, на мгновенье замирал и начинал мелко дребезжать до следующего.
Вот в такую бессонную ночь у меня в ушах внезапно прозвучали собственные слова: «Да он носится с ним, как с ребенком!» Я замерла под ударом вместе с домиком, потом сердце стало часто и мелко колотиться.
Так и пошло: то я замирала от ужаса перед своим позором, то дрожала в тоске от ничтожности сказанных слов, которых никакими силами не вернуть.
Внезапно я ощутила на лбу материнскую ладонь.
— Да у тебя жар!
Мама щелкнула выключателем и нашла градусник. Я попросила ее погасить свет.
— Может, оставить? При свете ты не так будешь бояться бури.
— Ах, какая там буря! Не в буре дело… И ни капли я не боюсь!
— Так в чем же? — помолчав, спросила мать. — Ты сказала, что «не в буре дело». А в чем?
Темнота была спасением, и я призналась, что похвасталась дружбой отца с Варданианом. Но слов: «…он носится с ним, как с ребенком» я не могла повторить.
Мать отнеслась к моему покаянию серьезно. Она сказала, что поступок мой, конечно, дурной, но раз я сама это понимаю, значит, испорченность моя не так уж глубока…
— Тридцать девять и пять, — сказала она, взглянув на градусник, и вдруг рассердилась. — И вообще, необходимо чувство меры. Если ты совершила что-то плохое, нечего убиваться, надо тут же рассказать и сразу станет легче. Я уверена, что ты никогда не повторишь ничего подобного.
Ее слова сняли камень с души. Но озноб меня еще бил.
Утром отец приехал на горкомовском автомобиле (в редакции была только лошадь). Меня закутали в стеганое одеяло и уложили на заднем сидении, головой на маминых коленях.
Пользуясь этой фотографией, отец нарисовал углем на стене голову мамы в ее независимом повороте.
По выезде из Поляковки хлынул ливень. Он обрушился на верх и стекла машины с такой же силой, как ночная буря на стены домишка. В мире не осталось ничего, кроме воды. Когда это внезапно кончилось, будто и не бывало, и настало свежеомытое успокоение, наш автомобиль плыл посреди новой стихии маленьким, дрожащим Ноевым ковчегом. Его колеса работали как мельничные, ворочая тяжелое течение и поднимая тучу брызг.
Я видела напряженный затылок шофера, обострившийся профиль отца, нарочито спокойное лицо матери. Ручьи горячего пота текли у меня по спине. Одеяло стало влажным.
Когда мы благополучно очутились дома, всеми овладело веселье.
Жара как не было.
Мой грех оказался смытым ночным отпущением матери, потоками небывалого ливня и горячей испариной опасности.
За время нашего отсутствия отец нарисовал углем на белой стене мамину голову в ее независимом повороте.