Мое пристрастие к Диккенсу. Семейная хроника XX век - страница 6
Совсем молодой папа начертал на ее фотографии стихи:
(Увы, влияние Маяковского и сбрасывания культуры прошлого с «корабля современности»!)
«Вечер в глазах», «печаль», «мгла» и главное — кто «выдумал» и «забыл» — совсем из другого лексикона и вроде бы не очень материалистического?
Когда они впервые встретились в двадцать втором году, кажется, в комсомольской ячейке, отец болел туберкулезом и мой дед был против их брака. Лучшего способа подвигнуть мать на этот шаг не было. Не говоря уж об их пылкой любви, сострадание и отвага в помощи являлись основой материнской натуры.
Мне было около года, когда врачи сказали, что болезнь приняла неизлечимую форму, отец обречен.
— Посмотрим, — ответила мать и увезла отца в Златоуст, который славился своим целебным климатом.
Каждый день в шесть часов утра, укутав отца в тулуп, мать заставляла его прогуливаться час на морозе. Два года были всецело посвящены стряпне. Это было тем более трудно, что мать ненавидела кухню и без своей работы приходила в угнетенное состояние духа.
Она была скульптором. Я хорошо помню фигуру старика лирника в лаптях и зипуне, склонившего к инструменту кудрявую голову. Хотя глаза его были опущены, непостижимым образом становилось очевидно, что он — слеп. Скульптура эта стояла в столовой дедовского дома в Челябинске — мать за быстротой отъезда не успела ее отлить, — и мы, дети (дом был полон детей), пробовали отколупывать белую глину и есть, за что нередко бывали посажены в темный тамбур между дверью и сенями.
Отец вернулся из Златоуста здоровым. Доктор, прослушав его, развел руками и сказал матери:
— Вы сотворили чудо! Преклоняюсь. А вы, мой друг, обязаны жизнью вашей жене.
В Таганроге, кроме газетной работы, отнимающей не только дневные, но и ночные часы, отец был озабочен еще тем, что попал на родину Чехова, его любимого писателя. Первым делом отправились мы на Чеховскую улицу. Держась за руку отца, я вошла под сень цветущих вишневых деревьев, чуть выше меня ростом.
Впервые встретились они, кажется, в комсомольской ячейке. Сидят слева направо: Вера Морозова, рядом — Александр Моррисон. 1922 г., Челябинск.
Дружеский шарж на отца в рукописном журнале «Кусок солнца».
Домишко поразил меня своими игрушечными размерами, внутри — следы запустения, особенно разительные рядом с белоснежным кипением за окном. Облупившиеся, затоптанные половицы, обои, засиженные мухами, несколько фотографий, едва различимых сквозь пыльные, треснувшие стекла.
Печка была набита скомканной бумагой. Отец потянул листок, расправил, поднес к свету.
— Не может быть! Верочка, это… это его автограф!
Мать взяла листок и, охнув, опустилась на единственный стул. Призвали какого-то старика сторожа.
— Дров-то не дают, — оправдывался он. — Не топить, так и так сырость все съест.
— И много пожгли?
— А кто ж считал? Там во-он еще сколько![1] Отец занялся спасением уцелевшего, организацией дома-музея, розысками старожилов, знавших Чехова. Так вошел в наш дом и стал другом отца и церемонным поклонником мамы старик Туркин, сидевший на одной парте с Чеховым в гимназии.
Работа в газете требовала активного участия в просвещении освобожденного народа. Какой-то слет молодежи в Верхне-Уральске. 1926 г. Отец в центре (в зимней шапке).
Высокий, сухощавый, со спокойно-веселыми манерами — никак не подумаешь, что ему пришлось пережить ночь в ожидании расстрела (в битком набитом сарае) у красных, в последнюю минуту быть спасенным приходом белых, потом при красных опять скрываться по причине неподходящего происхождения и, наконец, жить много лет притаясь…
Вместе с отцом он деятельно взялся за работу в музее: восстанавливал по памяти обстановку, разыскивал ее остатки, фотографии.
Отец начал читать лекции о Чехове, которые собирали много публики. Они принесли отцу популярность. Все мало-мальски интересующиеся литературой люди тянулись к нему. Случалось, застенчивые юноши совали мне в руки свои вполне графоманские вирши, чтобы я передала их на суд отца.