Монады - страница 8

стр.

Автомифологизация, доведенная до открытого и программного жизнестроительства в модернизме и авангарде, представляет собой последнюю по времени фазу в развитии этого глобального «проекта». «Проекта», который, как полагал Пригов, в современной культуре оказался в тупике, придя «к предельно тавтологическому выражению». И хотя размышления о тупике возрожденческо-романтически-авангардного типа культуры выходят на первый план в теоретических текстах Пригова 1990 – 2000-х годов, истоки этих идей – именно в егоранних стихах. Ведь в них он «обнажает прием» – каждое стихотворение или цикл содержит в себе с обескураживающей прямотой предъявленный «назначающий жест», превращающий любого и каждого в «гения» – так сказать, по факту поэтической практики.

Например, так:

                 Говорят, что Андрей Белый
                 Совершенно не изучен в нашей стране
                 И то считается пробелом
                 Как у нас внутри, так и вовне
                 А я думаю так: пока буду изучать Белого,
                 Я помру в нашей стране.
                 Это разве не будет пробелом?
                 Лучше сначала позаботиться обо мне.

Или так:

                 Вот он ходит по пятам
                 Только лишь прилягу на ночь
                 Он мне: Дмитрий Алексаныч —
                 Скажет сверху – Как ты там?
                 Хорошо – отвечу в гневе
                 Знаешь кто я? Что хочу? —
                 Даже знать я не хочу!
                 Ты сиди себе на небе
                 И делай свое дело
                 Но тихо.

Или так:

                 Возле станции Таганской
                 Пополудню проходил
                 Смерть свою там находил
                 В виде погани поганской
                 Напрягая грудь и шею
                 Говорил ей: Отойтить!
                 Вот иду я к Рубинштейну
                 Кстати, вопросы жизни и смерти обсудить

Не случайно рядом с этими стихами, в цикле «Дистрофики» (1975) помещен текст, непосредственно обнажающий механизм «назначающего жеста»:

                 Какой красивый бантик! —
                 Вот я и весел.
                 А может не бантик, а пуговица —
                 Вот я и застегнут.
                 А может не пуговица, а орден —
                 Вот я и знаменит.
                 А может, не орден, а пуля —
                 Вот я и умираю

При этом «любой и каждый» для наглядности представлен простецким «Дмитрием Алексанычем» – а перформанс художественного поведения соткан из синтезированных и нарочито негладко состыкованных дискурсов, по-разному, но однонаправленно трансформирующих практическое во «что-то неземное». В результате возникает «драматургия смены, размывания одного стиля другим, причем не средствами мультипликационной последовательности, но как бы кустового внедрения в центры жизни одного метастазов другого (простите столь неприглядное сравнение)»[14]. И в то же время – по принципу мерцания – эта культурная «онкология» апроприирована «мной», «Дмитрием Алексанычем». Как поясняет Пригов в предуведомлении к циклу «Личные переживания» (1982): «Это не лирические, не духовные, а личные переживания. Может показаться, что запечатлены они каким-то чуждым, посторонним языком, ходульными фразами, непрочувствованными словами. Но именно встреча этих языков, бродячих фраз, неприкаянных слов и есть мое глубоко личное переживание».

Все стихи этого типа могут быть определены приговской формулой «искренность на договорных началах». Надо учесть, что сама категория искренности, начиная с «оттепели», со знаменитой статьи В. Померанцева «Об искренности в литературе» (1954), понимается в советском контексте как синоним подлинного искусства, противостоящего фальши официальных дискурсов. Пригов не только первым посягает на святость этого понятия, помещая «искреннее» высказывание «поэта Димы» в иронические кавычки и тем самым обнажая конвенциональность «искренности» как особой, поддающейся имитации, риторической позиции. В более поздних текстах он рассматривает веру в «искренность» как проявление глубокой культурной невменяемости: «…по-прежнему в расхожих беседах и пафосных заявлениях искренность поступков является индульгенцией всему переживаемому и пережитому. И так же спокойно служит отрицанию или незамечанию всего сопутствующего и неприятного к поминанию».