Московская история - страница 9
Что-то пахучее и прохладное коснулось моей щеки. Я открыла глаза. На подушке, закрывая все мирозданье своим кружевом, лежала ветка сирени. Я проснулась прямо в нее. И сразу вспомнила такое же утро, и такую же ветку, с того же самого куста, положенную у моей щеки Женей. Только то утро было первое. После свадьбы.
Ни комната, ни дом с тех пор не изменились. И палисадник, и сиреневые кусты под окном — не разрослись слишком; стены дома, калитка, забор — не обветшали. А может быть, я этого не замечаю — без разлуки мы не замечаем изменений.
Наша «дача» представляла собой часть дома, комнату с террасой и чердаком, в подмосковном поселке, где когда-то главной достопримечательностью был кирпичный завод. В этом поселке Женя вырос. Но не родился, родился Женя в Москве.
Когда отец ушел на фронт, мать с Женей перебрались сюда, к деду. Вместе было полегче, понадежнее и к тому же теплее, с печкой. Это не в московской ледяной квартире на Арбате, где зимой сорок первого года полопались трубы, а из уборной торчал огромный желтый смерзшийся гриб.
Дедушка Жени до войны был стеклодувом. Он не расставался со своей работой дольше обычного, любил эту тяжелую профессию и, когда ушел уже с завода, скучал по ней, хоть его обожженные легкие болели. Кашляя, дед делился с внуком своей тоской — в рассказах о сияющем стеклянном пузыре, о хрустальных каплях и волшебном звоне хрупких бокалов и ваз.
Жилось им очень трудно. Отец пропал без вести в первые месяцы войны. Мать ходила по окрестным деревням, меняла на крупу и горох свои довоенные платья, отцовские брюки, наволочки и простыни и детские вещи, из которых Женька вырос. А когда все это барахлишко кончилось, «инженерша» нанималась копать мерзлую картошку на совхозном неубранном поле, перебирать гниющие яблоки в амбаре и даже бралась шить по избам юбки, если у кого была швейная машинка.
Женька оставался дома с дедушкой, жалел его, старался сберечь его уходящую жизнь, одалживал у соседей то горстку крупы, то полчашки сушеной морковки. Когда дедушка умер, соседи помогли девятилетнему Женьке сколотить гроб и занести дедушку в этом гробу на чердак дома, чтобы мать, вернувшись с приработков, смогла с ним проститься и похоронить.
Дедушка умер летом, в самую жару, и пролежал там, на чердаке, десять дней, дожидаясь матери… Но был такой сухонький, изголодавшийся, что его не тронуло разложение. Он стал как мощи.
Соседи помогли матери тележкой свезти дедушку на погост. А потом попросили вернуть долг, в который влез Женька.
Узнав эту историю Женькиного детства, я боялась ходить на чердак. Но «дачу» нашу любила. Мне нравилась старая грубоватая мебель из пропитанных олифой досок и кровать с никелированными шишечками. И блюдо из дымчатого стекла на стене — дедушкино изделие.
В этом доме мы с Женей провели нашу свадебную ночь. Ранним утром он вышел в сад, сорвал самую пышную ветку сирени и положил ее возле моей щеки, пока я еще спала.
Я открыла глаза, увидела белый пахучий цветок, потом плюшевую скатерть на столе, потом открытое окно, а за окном Женю. Он ходил по палисаднику в синем тренировочном костюме, тоненький и стройный. «Мой муж», — подумала я. К этому слову еще надо было привыкнуть. Я еще не умела обращаться с таким словом властно и как бы между прочим, как делают это благополучные замужние женщины. «Мой муж» — это могла произнести уже совершенно не я, а женщина из взрослой жизни, вроде мамы или теток, которых надо было слушаться. Вот у них были мужья. Но Женька… какой он муж?
Все то, что было между нами, все эти взгляды, это молчание, с которым он садился в аудитории рядом со мной, эти часы в «читалке», когда формулы крутятся перед глазами, эти записки: «Ты скоро домой? Провожу», — разве все это может превратиться в «мой муж»?
— Ты сволочь, — говорила подружка. — Что ты все вертишься. Не беспокойся, никто не думает, что ты станешь специалистом. Все знают, чем ты занята.
Подружка резала правду-матку в глаза. Таким уж она оказалась честным и принципиальным человеком. Все знали также, что она человек открытый и нелицеприятный, может на бюро, и может на общем собрании, и вообще достойна всяческого уважения. Женю она, оказывается, быстро раскусила и презирала за ничтожество и зазнайство. В чем подружка и призналась со всей прямотой на собрании, когда Женю хотели избрать старостой курса. Ребята даже было заколебались в своем намерении. Его кандидатура прошла лишь потому, что встала Федорова и басом пообещала выбросить всю эту подружкину правду-матку на помойку вместе с ее честностью и принципиальностью да еще «надавать по ухам, чтоб не гадила».