Мой дом — не крепость - страница 16
Любая область человеческой деятельности не застрахована от плохих специалистов, бездарностей, не угадавших своего более скромного призвания, сверх всякой меры переоценивших собственные достоинства. Как учились они ни шатко ни валко, с трудом перебираясь с курса на курс, дотягивая до диплома на заочном, где почему-то всегда меньше спроса, — так и работают через пень-колоду. Бесцветно, уныло, безнадежно провинциально.
Где угодно с ними можно мириться, но только не в школе. А мириться приходится: куда же девать человека, пусть хотя бы дотянет до пенсии.
Сталкиваясь по работе с этой категорией учителей, обычно деликатный и сдержанный Евгений Константинович становился неузнаваемо жестким, язвительным и непримиримым. В таком состоянии он был способен даже на грубость, за которую потом казнил себя и приносил извинения.
Вот и все. На этом кончалась учительская. За пределами ее лежал класс. Притягательный, живой, любопытный, полный неистребимой жажды все понять и увидеть своими глазами. Милый преподавательскому сердцу Ларионова класс.
Нелегко с ним поладить, еще труднее стать ему другом, но тот, кто сумеет это, никогда не пожалеет, что он — учитель.
Класс — это дети.
Отдай им все, что имеешь, поделись тем, что тебе близко и дорого, ничего не оставляй про запас — и они твои навсегда!
Евгению Константиновичу хорошо знакомо было поразительное ощущение свободы и в то же время, слитности с аудиторией, которое возникало в лучшие дни его учительской жизни.
Сами собой рождаются нужные слова, интонации и жесты, послушные волшебству психики, загадочному механизму эмоций, который наэлектризовывает живым интересом тридцать пар сверкающих глаз, отрывает их от сегодняшней реальности и уносит в иной, удивительный мир. Все звучит и пульсирует, наполняется острым предчувствием открытия, и кажется, что приблизился к чуду, высокому, непостижимому.
Иногда что-то ломалось в налаженном, отрегулированном устройстве. Скучнели детские лица, блекли улыбки, и урок уже не походил на чудо, а превращался в обыкновенную ежедневную работу, которую надо выполнять, несмотря ни на что.
Класс, как всегда, вел себя тихо и уважительно, благодарный и понимающий, но чуда не было.
Наверное, поэтому Ларионов нервничал первого сентября.
Все, что он узнал, увидел, перечувствовал в школе за долгие годы, не шло ни, в какое сравнение с теми минутами истинного наслаждения, которое он испытывал во время урока.
И он боялся утратить это. Вдруг исчезнет или непоправимо померкнет, вдруг больше не повторится?.. Тогда не стоило ни жить, ни работать.
Но первое сентября проходило, и он успокаивался: ничего не менялось.
Общее «здравствуйте», сказанное Евгением Константиновичем, когда он вошел в учительскую, растаяло в шуме и разговорах.
— Где шестой «А»? Маргарита Афанасьевна, у вас журнал шестого «А»?
— …я и говорю, с какой стати вы должны уступать ей свой класс? Двадцать два часа — не так уж много. Пусть поработает с ваше.
— …нет, больше я не ходок на эти курсы! Подумаешь — институт усовершенствования! Никого они не усовершенствуют, если человек сам этого не сделает…
— Вот именно. Протолклись на курсах все лето, а отпуска не видели.
— Товарищи, сколько времени? Я забыла завести…
— Вы спрашиваете, который час?
— Не придирайтесь. Пускай — «который час». По моим — уже звонок.
— …если он и в этом году будет куролесить на моих уроках, не видать ему тройки, как своих ушей. Что бы там ни говорила Ираида Ильинична, я не стану натягивать!..
Кто кивнул Ларионову в ответ, кто торопливо пожал руку. Некоторые вовсе не обратили внимания. Он, по обыкновению, хотел пройти в уголок, чтобы никому не мешать и собраться с мыслями перед уроком, но его окликнули:
— Послушайте… Да, я к вам обращаюсь…
Это была Макунина. Завуч. В темно-фиолетовом трикотиновом платье с глухим воротничком, закрывавшим ее располневшую шею, с высокой прической — крупным темно-каштановым воланом, — уверенная в себе, в меру торжественная, шелестящая.
Разговоры утихли.
Евгений Константинович поклонился.
— Извините, я никак не запомню вашего имени-отчества. Константин…