Мой любимый сфинкс - страница 5
Через четыре месяца после свадьбы Ривка родила Левушке сына Мишу. На дворе стоял 1921 год.
А в тридцать третьем главный инженер крупной московской типографии, коммунист с дореволюционным стажем, верный муж и отец Лев Горский, что называется, пропал. Пороть за новую любовь его было уже некому – Мойша Горский к тому времени уже пять лет лежал, завернутый в саван по обычаям предков, в сырой земле. И знал Лев Моисеевич, что ничем хорошим не кончится охватившее его любовное безумие, да сделать ничего не мог. Шел, как овца на заклание, как бык на веревочке, прыгал как цирковой тигр в горящее кольцо, да и вообще вытворял любые фокусы, лишь бы только заслужить благосклонность Веры. Верочки. Верушки. Верунчика. Невозможной, безумной, горячечной своей любви.
Как бы ни казалось это странным, в первую очередь самому Льву, одна из первых красавиц Москвы, дочь известного адвоката, ответила на его чувства и стала его второй женой. С чувством глубокой вины, но и с непреклонной решимостью уходил он из дома, где на пороге в позе неизбывного горя стояла Ривка.
Наперерез уходящему отцу кинулся двенадцатилетний Миша с недетским совсем криком: «Папочка, не уходи!» Но ведомый чужой путеводной звездой Лев Моисеевич сделал то, о чем потом не мог вспоминать без содрогания, – перешагнул через лежащего на полу сына и ушел, убежал постыдно в новую, яркую, прекрасную жизнь.
– За это и поплатился, – с горечью говорил он на излете жизни, усмехаясь безвольным старческим ртом.
Расплачиваться пришлось в тридцать седьмом. Когда в Веру, звезду всех великосветских московских приемов, влюбился полковник НКВД. Неминуемость своего скорого ареста Горский чувствовал спинным мозгом и все равно оказался не готов к ночному черному «воронку», а главное – к тому, что было потом: к ночным пыткам светом в глаза, нескончаемым побоям, облыжным обвинениям в изготовлении вражеских листовок, своей подписи под согласием в том, что да, виноват. А главное – к тому, как быстро отказалась от него Вера. Развелась с врагом народа, публично отреклась и утешилась в объятиях того самого полковника.
– Вы никогда ее больше не видели? – затаив дыхание, спросила Злата, когда Горский как-то стал рассказывать эту историю. Они были в двухкомнатной, аккуратно прибранной и светлой квартире Левушки и Фриды вдвоем. Фрида Яковлевна отдыхала в санатории, а Льва Моисеевича внезапно разбил жестокий радикулит. Он даже за стаканом воды встать не мог, и бабушка приходила его кормить и развлекать. В тот день ей срочно понадобилось на работу, поэтому в сиделки откомандировали двенадцатилетнюю Злату.
– Не видел. Ее судьба тоже была печальной. Ее полковника перед самой войной расстреляли, а Веру арестовали. Из лагеря она так и не вышла. В отличие от меня. Умерла от туберкулеза в сорок третьем году. Правда, весточку от нее я все-таки получил. Когда из лагеря вышел, в пятьдесят третьем, в Москве мне жить нельзя было, поэтому я подумал-подумал и по приглашению своего друга по лагерю приехал в наш город. Здесь и остался. Но по дороге все-таки заехал на два дня в Москву. Очень хотелось узнать, что с моими родными стало.
Ривка уже к тому времени тоже умерла, а Мишку я нашел. Он, конечно, холодно со мной поговорил тогда, на порог не пустил. Уж за тридцать парню было, а плакал как ребенок, когда говорил, что я Ривкину жизнь разрушил и что я в ее болезни и смерти виноват. Это уж потом я с ним помирился, годы спустя. Он меня сам нашел, в семьдесят пятом году. Приехал, сказал: кто старое помянет, папа, тому глаз вон. А то, что мы жили все эти годы вдали друг от друга, – плохо это.
Михаила Львовича Горского Злата, конечно, знала. Раз в год он приезжал к Льву Моисеевичу в гости и был похож на него как две капли воды, только на двадцать лет моложе. Злату он не интересовал нисколечки.
– А весточка от Веры? – напомнила она.
– А, ну да. Мишка, перед тем как меня фактически выгнать, сказал, что незадолго до ареста Вера к ним приходила. Сказала, что хочет избыть свою вину, что меня из семьи увела, и отдала ящичек, в котором и письмо для меня лежало.