Мой век - страница 9

стр.

В Симферополе шла гражданская война. Какая там была тогда власть? Я не знаю. А мы, дети, сразу подхватили блатные песни: «Эх, яблочко, куда ты котишься, немцам в рот попадешь — не воротишься» — и переиначили их: Врангелю в рот попадешь, зеленым в рот попадешь, синим…

Муж хозяйки был ювелиром, его знал весь город, и потому, как только менялась власть, к нему тут же приходили с обыском. Каждая власть считала своим правом делать у него обыск и забирать ценности в свою казну. Бывало, буквально через день по ночам врывались бандиты и под видом новой власти учиняли обыск. У нашей семьи никаких драгоценностей уже не было — мама продала все, чтобы догнать поезд, — но папа по своему характеру не мог спокойно смотреть на грабеж. Он выскакивал в окно, хватал лошадь и скакал в управу выяснять, кто это пришел, законный ли обыск. Несколько раз милиция помогла и прогнала бандитов.

Жизнь понемногу стала налаживаться. Строительство в городе не велось — и папа устроился работать при коммунхозе: то дороги чинил, то снабжением занимался… Хотя от снабжения он всегда старался держаться подальше.

Папа все делал для семьи. Всю неделю работал, а вечерами и в воскресенье готовил варенье из садовых фруктов, варил мыло, перешивал одежду. Одеты мы были безобразно. Еще в Харькове родители купили зингеровскую машинку. Купили в кредит, но наступила революция — и кредит остался невыплаченным. Вначале машинку крутила мама, но ей это было трудно, мучил кашель, — и папа сам взялся шить. Шил штанишки, юбки, все это перешивалось от дедушки к старшему, затем ко второму, ко мне и в конце уже к Шурочке.

Жилось отцу тяжело: дети, у жены туберкулез, работа ответственная, нервная. Он свою лямку тащил, но, бывало, срывался — кричал и на нас, и на маму. Может быть, он маме и изменял — красивые женщины вешались ему на шею, — но так, чтобы это не вредило семье.

Утром мы ели черный хлеб, кусок селедки и половинку яйца, днем лакомились фруктами, вечером мама варила кашу. В субботу стол был богаче — варили курицу или мясо, ели белую булку — халу.

По воскресеньям, когда на рынке был привоз, мама ходила за продуктами на неделю. Покупали обычно фунт-два мяса, иногда курицу, фунт масла, ячневую и гречневую крупу, помидоры, синенькие[2]. Головку сахара и картофель (с этим в Симферополе было плохо) приносил домой папа.

Изредка мама брала кого-нибудь из детей с собой на рынок. Это был случай посмотреть рынок и пройтись по городу. Южный базар очень живописен. Телеги арбузов, решета с кудахтающими курами, бочки с соленьями, прилавки с мясом, маслом, сметаной, мужики и бабы, расхваливающие свой товар на татарском, русском и украинском языках, и рьяно торгующиеся горожане.

Симферополь запомнился мне чистенькими двухэтажными домами с множеством вывесок, электрическим освещением, извозчичьими пролетками, чистильщиками обуви на каждом углу, сапожниками в подъездах, кондитерскими и булочными.

Однажды мама устроила мне праздник: привела в кондитерскую и заказала для меня чашечку шоколада с бисквитом, а себе стакан чая. Мне было и стыдно, и грустно, а мама улыбалась. Не знаю, устраивала ли она такие праздники другим детям.

Раз или два в год папа водил маму в Симферополь в театр — на оперетту или концерт русского романса. На такой случай у мамы было одно выходное платье — кажется, оно называлось «шантеклер».

Когда мы обустроились, к нам приехали дедушка Залман и бабушка Ханна с нашим «мизинчиком» — Шурочкой. Папа снял для родителей соседний домик — тут же, на Дальней улице. Это был одноэтажный дом с мансардой и очень красивой террасой.

Дедушка опять начал ездить по деревням и скупать рухлядь. Бывало, вернется в Симферополь, сдаст шкурки, получит плату, придет домой, бабушка ему истопит баню, он помоется — и пойдет в синагогу. Суббота — день молельный, и дедушка уходил в синагогу в Симферополь на весь день. Я помню, как он надевал талес и молился. И меня учил молитве, только я все забыла. А потом в деревнях шкурки кончились, всех коров и лошадей съели — и дедушка стал в Симферополе ходить с лотком, продавать папиросы.