Можайский — 2: Любимов и другие - страница 9
от другого и даже premier cru от какого-нибудь troisième!
Мои размышления, буквально ворвавшись в них, оборвал Митрофан Андреевич. Брант-майор оказался единственным из нас, кто взглянул на ситуацию не глазами критика, а как профессионал, причем профессионал именно в пожарном деле. Самым натуральным образом расхохотавшись (отчего немного азиатское его — с широкими скулами и узкими глазами — лицо превратилось в добродушнейшую маску), он пояснил изумленной публике:
— Ну, конечно! Конечно же, испорчено! А как же иначе? Господа! Вино должно храниться в надлежащих условиях, но о каких условиях может идти речь в охваченном пожаром доме? Как же тут сохранить определенный процент влажности и строго четырнадцать градусов выше нуля, если считать по Цельсию? Удивительно вовсе не то, поручик, что вы не стали пить ту бурду, в которую превратилось некогда превосходное вино. Удивительно то, что ее вообще кто-то стал пить! Очевидно, уж что-что, но вкус у похитивших вас молодчиков тягой к изысканности не отличался. Это же надо! Пять, говорите, бутылок Шато-Латур и две — Шато-д’Икем? Ха-ха-ха…
Как по команде, нахмуренные брови господ Инихова и Чулицкого вернулись в свое естественное положение, а сами господа заулыбались. Михаил Фролович даже коротко хохотнул — как бы вторя искреннему смеху полковника — и добавил:
— М-да… пропала коллекция Кальберга! А ведь столько о ней слухов ходило…
— Вот именно! — Митрофан Андреевич перестал смеяться. — Ну, поручик, дальше-то что? Выплюнули вы эту гадость…
Наш юный друг подхватил с полуслова — все-таки живости этому молодому человеку не занимать:
— …и огляделся по сторонам. Подвал, доложу я вам, производил то еще впечатление! Во-первых, в нем было отвратительно сыро. Даже не холодно, хотя из наших ртов и валил пар, но так промозгло, что я всерьез озаботился: а ну как молодчики решили оставить меня в нем? Ведь так и до чахотки легких недалеко! Во-вторых, выбраться из него самостоятельно — подопри снаружи кто-нибудь дверь — не было бы никакой возможности. Ни окошка, ничего… только узкая отдушина под сводом у стены. Наконец, зловещего вида конструкция с болтавшимися на ней кандалами: натуральная сцена застенка! Впрочем, конструкция эта оказалась частью отопительной системы — ныне, разумеется, бездействовавшей, — а кандалам объяснение нашлось вот такое…
— Минутку! — Его сиятельство перебил поручика и кивнул Чулицкому, ближе всех находившемуся к дивану: толкните, мол, эскулапа. — Вы говорите — кандалы?
Поручик подтвердил:
— Именно так. Самые настоящие. Правда, устаревшей конструкции. Я такие только в нашем музее и видел[13]!
— Гм… что там?
Михаил Фролович, к которому, собственно, и был обращен последний вопрос, только пожал плечами:
— Бесполезно!
— А все-таки это важно!
Его сиятельство решительно поднялся с кресла, подхватил со стола бутылку с вином и, подойдя к дивану и наклонившись над мирно похрапывавшим доктором, аккуратно, но безжалостно вылил вино ему на голову.
Необычная процедура возымела действие!
Михаил Георгиевич зафырчал, встрепенулся, полуприподнялся на подушках и, ухватившись обеими руками за мокрые волосы, осоловело уставился на склонившегося над ним Можайского.
— Ч-т-т-о, что, что такое?
— Михаил Георгиевич! — Его сиятельство склонился еще ниже, держа наготове не до конца еще опорожненную бутылку. — Вы в состоянии слушать и говорить?
Доктор провел рукой по волосам, а потом — не смейся, читатель! — сунул пальцы в рот и даже причмокнул:
— В-в-ино?
— Михаил Георгиевич!
— П-плесните бокальчик!
Можайский махнул рукой Любимову, и тот мгновенно — ах, молодость, молодость: сколько в тебе энергии! — подал его сиятельству стакан. Стакан был тут же наполнен и передан доктору.
Михаил Георгиевич осушил его единым глотком, вытер губы и вдруг подскочил, едва не грохнувшись с дивана:
— Черт побери! Да я весь мокрый!
Голос доктора звучал уже вполне твердо. Можайский надавил Михаилу Георгиевичу на плечо, заставив того опять не то усесться на диван, не то на него улечься… Нечасто, дорогой читатель, теряюсь я в подборе слов — вы знаете: говорю я это без ложной скромности! — но тут я в самом деле не могу дать точную характеристику той позы, которую принял уважаемый ученик Гиппократа! Он вроде бы и сидел: его ноги свешивались с дивана, причем почти в перпендикулярной плоскости к спинке. Но, во-первых, ноги эти до пола все же не доставали, а во-вторых, всем корпусом Михаил Георгиевич завалился на локоть, удерживаясь только на нем, и не слишком уверенно держал голову на скособоченной относительно корпуса шее. Бог мне судья, если я сам, перечитав эти строки, понял, как было бы можно превратить их обилие слов в краткое и точное определение!