Музонька - страница 11
На этом и попался разгоряченный вином Стригунов. Хорохорясь перед Верой, хорохорясь Верой перед нами, он заговорил о расстреле Гумилева, о садизме Ленина и даже, по неведению, пожалел троцкистов. К сожалению, с нами был тот самый Пашка Колбасьев, наш пожилой 28-летний нахлебник. Деньги отбирала у него жена, несчастная мать двоих несчастных детей, и он гулял за чужой счет, не стесняясь, по уважительности причины. Это не помешало ему стукнуть на Мишу куда следует. Заплатил он за это дорого, но не о нем речь.
Миша загремел, его отчислили. Конечно, разъяренный тесть остался в стороне, да Вера и не позволила бы ему заступаться за мужа. И сама, раз уж так вышло, не считала нужным просить милости, грош цена стоику, если он приспосабливается к меняющемуся ландшафту. Миша устроился сторожем и ходил в библиотеку, экономя время на академической рутине. Музонька хвалила его, окружила двойной заботой и говорила, что был он студентом, а стал Магистром, Вольным каменщиком.
А он в этом сильно сомневался, однако. Его никак не устраивало такое положение. Он был бы совершенно доволен, кабы все восстановилось по-прежнему, на, так сказать, стартовой позиции. Или наоборот, надо бы совершить какой-нибудь подвиг, сесть в сани Федосьи Морозовой, идти до конца, отцепляясь от этого бесконечного советского поезда. Но только не так, между и между, только не так. Вера же с ним не соглашалась, она видела, что он еще не оправился от удара, не набрал хладнокровия, опять же у Миши признаки хронического бронхита. А недавно ей нашептали про психушки (вдруг?), и она пока не представляла, как с ними бороться.
Наступил день, когда Стригунов не выдержал. Он сбежал. Он сам не знал, бежит ли он за подвигом — или от Музоньки? Она его потеряла навечно. А поймали Мишу на финской границе и засадили, как вы догадываетесь, в психушку. (Держался он хорошо, мужественно, все вынес, вышел через три года на волю. Спустя годы он доучился в столице, сейчас — известный ученый. Без Музоньки ему стало легко и куражно. Он холостяк. Без обязательств, без любви он способен на многое. Чтоб наступать, он должен был иметь право отступать.)
Вера не думала о нем плохо. Она не узнала и не узнавала о нем ничего. Но она не простила ему тайного побега и разлюбила как отрезала. Один из нас встретил ее на улице, и она очень спокойно, без тени какой-либо мстительной игры, сказала ему: Миша для меня умер. Он поступил нечестно. Мог оставить письмо. И, вздохнув, добавила: тогда бы я его простила. Но не полюбила бы снова.
Она вернулась к родителям. Они-то были рады! Вера стала писать стихи. Они были очень свободолюбивые, гладкие, будто переводные, и длинные. Когда она читала их в компании, все замирали и прятали глаза: всем казалось, что эти стихи написал Миша Стригунов, который никогда в жизни не писал стихов и не любил их, страдая полным отсутствием чувства ритма.
7
В жизни любого человека есть запоминающийся, судьбоносный год. Для многих людей, рожденных после войны, таким годом стал 1968. Памятуя о феерии с ленинским бревном, число этих людей не стоит преувеличивать, но Вера Огарева — безусловно, одна из них. Вопрос здесь лишь во внутренней хронологии этого года. Отец считал, что Вера «сдвинулась» с приездом вольнолюбивого дядюшки, летом, а Роза истоки ее одержимости отсчитывала с января, когда дочь, третьекурсница университета, повязала на шею варшавскую косынку в подражание Майе Кристалинской. Роза также считала, что в сложившихся обстоятельствах на Веру негативно, от противного, повлияла персона дедушки. Персона вызывала кощунственные сомнения в человеческой природе социализма и у самой Розы.
В мае из Дубравлага пришла телеграмма: дед Трофим Степанович перенес четвертый инфаркт, полностью беспомощен, приезжайте, забирайте. Отец был перегружен работой, поехала Роза. Пьяные от водки и долгожданного расставания с Трофимом, коллеги радостно занесли его в машину, потом в поезд — и полумертвый Зеленый Кум прибыл в квартиру на улице Крылова.
Живучий, как ящерица, дед пришел в себя через две недели, задвигался, взялся за домашний ремонт и даже за готовку. Критикуя Розину кулинаристику, сам, между тем, готовил отвратительно, недоваривал и недожаривал, оставлял болонью и хрящи в мясе, глазки в картошке. Он был наступательно чужд «вежливятине» и не скрывал, что удел невестки (увиденной впервые) — угождать ему и поддакивать его речам, а он говорил много, часами, правда, об одном и том же — падении нравов и дегенерации строя, проституированного хохлами, потомками Троцкого. Красота Веры его потрясла, узналась им как родовая, и татарскую примесь он оценил, но называл внучку «холеной кобылкой» и знал, что красота ее погубит, обратит к распущенности.