MW-10-11 - страница 14

стр.

Оба вида, шуты-клоуны. развлекавшие придворных или чернь, и шуты, говорящие правду, что часто были жгучим зерцалом монаршьей совести, праотцем своим имеют народного Шута, того самого весельчака от рождения, без которого не мог обойтись никакой праздник или торжество. В процессе эволюции шутовства он был дарвиновским прамлекопитающим, из которого выросли два вида обезьян: человекоподобные и homo sapiens, внешне весьма близкие, но живущие совершенно различно.

Шут в версии обезьяна от обезьяны царствовал на улице (шут народный), затем попал ко двору (при­дворный буффон), где соседствовал с представителем иного вида, и в конце концов поселился на сценических подмостках (арлекин) или же на цирковой арене (клоун). В древности подобного рода весельчаки, с разрисо­ванными ради смеха лицами, были весьма популярны. В Афинах даже сложилась корпорация, нечто вроде шу­товского братства, собиравшегося в храме Геракла. Уже само это было комичным, ибо никто из них не обладал геракловой фигурой, наоборот, в цене были карлики. В Древнем Риме карликовых шутов выращивали по заказу клиента, в детстве зажимая ремешками конечности и даже закрывая несчастных в ящики, чтобы те не могли расти (у Юлии, дочери Августа, были карлик и карлица высотой в две пяди). Подобное вытворяли чаще всего с рабами, что вовсе не означает, будто рабы не имели собственных шутов. Предводитель восстания сицилийских рабов, их самозваный царь Евнус, держал при собственном дворе шута и вместе с ним схоронился в пещере, когда армия рабов была разгромлена.

И не только в античном мире. В XV веке золотоволосая карлица Филиппа Бургундского, мадам д'Ор, а также "карлица бургундской повелительницы", мадам де Богрант, привлекали к себе всеобщее внимание. Судьба этих малюсеньких женщин-игрушек, трогательно-печальное выражение лица которых передал нам своей кистью Веласкес, была ужасна. В 1468 году слесарь из Блуа, поставил к бургундскому двору два желез­ных ошейника, "чтобы один надеть на шею шутихе Белон, а второй обезьянке госпожи герцогини".

В каждой стране впоследствии сформировался собственный тип пересмешника, а в народных театрах свои разновидности арлекинов. Весь этот зверинец всеобщих шутов, народных весельчаков, придворных пая­цев, сценических и цирковых комедиантов был - как уже говорилось - обезьяньей ветвью эволюции шутовства. Но рядом с ним на королевских дворах вырастал вид человеческий, шутов - едких философов, носителей тяж­кого бремени правды ("Правда - очень тяжкий груз, когда требуется занести его правителям" - Монтескье в "Персидских письмах"). Такому благородному шутовству нельзя было выучиться, ибо научиться можно лишь профессии. А истинное шутовство было призванием, как истинное же священство ("Лгут ради денег, а правду говорят задаром" - Дюма-отец в прологе к пьесе "Мушкетеры"). Потому-то великим шутом не мог быть шут первый попавшийся, таким мог стать лишь тот, кто родился таким. Как тот галл, что расхохотался, увидав Ка­лигулу, проезжавшего на колеснице, в которой специальные механизмы издавали имитацию Юпитеровых гро­мов.

- И что ты обо мне думаешь? - спросил император.

- Думаю, что ты сошел с ума, - ответил на это галл.

И это было настолько правдивой истиной, что она обезоружила императора вырожденчества. Он про­стил наглость галлу. Такой галл был бы великолепным шутом! Или возьмем ярмарочного фокус­ника, кото­рого называли Монашком, в прошлом и правда монаха, ваганта и философа, почитателя бедности и... обжор­ства, помесь Вийона, св. Франсиска и Вольтера в чудеснейших строках писательского наследия Бунша (XVIII глава "Вавельского холма"), когда обвиненный в чародействе он предстает перед лицом гнезненского митропо­лита, архиепископа Якуба Свинки, мудрого старца, объединившегося с Локетком против германщины. В том соборе, который я сам выстроил в честь шута, диалог этот для меня с пятнадцатого года жизни стал пер­вейшей и наиглавнейшей молитвой. Я хорошо знаю польскую историческую литературу, но лучше этого диа­лога


"И даже сердце если мне разрубишь,