Мы кажемся… - страница 9
Каждый вторник я тайком забредал в читальный зал, где рабочие сидели с подшивками газет «Известия» и «Правда», выписывая что-то в тетрадки для политзанятий. Я же отыскивал никому неинтересные альбомы с репродукциями картин и рассматривая их, водил пальцем по бумаге, пытался понять загадку, нет – чудо движения руки, с зажатой в ней кистью, которое превращалось в чувство, осязание силы жизни и её бесконечности.
Конечно же, когда наш учитель истории объявил о том, что после всех уроков будет ещё один, на котором мы будем учиться рисовать, я так обрадовался, что едва дождался окончания занятий.
И вот, я сидел и даже не смел дышать носом. Мне всегда казалось, что он у меня слишком уж сопит. Но едва лишь, тихонько впуская воздух через рот, услышал, что: «На этом уроке мы будем учиться рисовать утку.» – то закашлялся от неожиданности. Мне казалось, что начинать постигать тайны искусства рисования надо с человека, а утка… Что такое оно, эта утка? Птица, к тому же неживая. Но делать было нечего, её чучело уже взирало плексигласовыми глазками на класс с учительской кафедры.
– Итак, рисуем большой круг, и чуть повыше – меньший. Это будет тело утки и её голова. Соединяем круги плавными линиями, и птица готова, – Учитель бесстрастно перечислял этапы построения изображения. Точно так же можно было бы растолковать, как сколотить табурет или скворечник. Сколь не пытался, я не мог отыскать хотя толику волшебства, и трепета, который овладевал мной подле любой настоящей картины.
Я, конечно, начертил эти два дурацких круга, но больше ничего делать не мог, только сидел и горестно рассматривал их. Совершенно не хотелось объединять круги штрихами или пунктиром. Они были ненавистны мне и чужими друг другу.
Много позже, когда в душе слегка побледнел малиновый след оплеухи того урока, и я смог без опасения брать в руки карандаш, то давал ему полную волю. Минуя околичности правил рисования, оборотясь к одному лишь сердцу, он вёл меня за собой туда, где мир выглядел таким, каким я его знал и любил.
Я не срисовывал жизнь, но рисовал её, и у уток, что выплывали на озёра с кончика моего карандаша, были живые потешные лица и умные чёрные глаза, которые блестели, как мамины бусы, которые она надевала каждый девятый день мая, в День Победы.
Если бы каждый взрослый был личностью, не оказалось бы вокруг столько несчастных детей.
Черепаха
Эти черепахи замирают на дне, широко открыв рот, в глубине которого заманчиво ворочается нежно-розовый червячок кончика языка, пройти мимо которого, не соблазнившись аппетитным видом, удаётся не каждой рыбе.
– Знаешь, у них очень вкусное белое мясо!
– Вот, видимо, поэтому такой скверный характер.
– Не вижу связи…
– Они защищают своё право не превращаться в черепаший суп или жаркое! Чего тут непонятного?
Это теперь я знаю о грифовых черепахах5 довольно много, и, невзирая на их сомнительную внешность, испытываю симпатию. А в пору нашего знакомства…
– Ой, что это там? Камень?
– Нет, оно ползёт. Похоже на черепаху.
– Видимо, это она и есть.
Мы выходим из машины. Скрытая панцирем в зелёных пятнах мха и водорослей, черепаха подобна обломку шпиля башни изумрудного города. Она вдумчиво пересекает дорогу из пункта А к озеру неподалёку, вода которого кипит на медленном огне солнца.
– Росту в черепахе ровно аршин6, если по-нашему, ну, а по-ихнему – два с лишним фута7.
– Но ногу бы я ей в рот совать не стал!
– Да, ладно тебе! Это ж черепашка! Возьми её, перенеси через дорогу, а то сама она долго тут будет возиться. Переедут её, чего доброго. Жалко же.
– А меня не жалко?
– Палку возьми…
Едва черепаха почувствовала прикосновение, как прервала высмеивающую ходьбу пантомиму, и, развернувшись резко, клацнула клювом, раздробив палку, словно песочное печенье. Выдохнув по нашему адресу справедливое возмущение, она сверкнула подведёнными золотом очами, кокетливо моргнула длинными нитями ресниц и, как прежде степенно, продолжила свой путь.
– Знаешь, говорят, в неволе они живут чуть ли не в десять раз меньше, чем на свободе.
– Ещё бы, плен подходит далеко не всем…
– А ты? А тебе?!