Мы не пыль на ветру - страница 44
Шесть лет назад, когда гимназист Армии Залигер, сдавая экзамен на аттестат зрелости, писал сочинение, тема была дана следующая: «Любое действие должно служить во славу чести, которой в случае необходимости должно глазом не моргнув пожертвовать и самой жизнью». Шесть лет назад Армии Залигер, безусловно, даже радостно подчинился этому бойкому истолкованию второго по значению символа фашистской веры; свое чувство чести и свое понимание таковой, точь-в-точь как кровяные колбасы, развесил для копчения на дубовых балках свастики, да еще щелкнул при этом каблуками. Сегодня ему казалось, что из этих шести балок в огне войны обуглилась добрая половина. И уж совсем прогоревшими представлялись ему те, на которые он когда-то вешал свой, как ему думалось, здравый человеческий разум. Теперь уже вернее будет повесить его на гвоздь сомнения, неверия, рассудочности. Ну, а как же насчет чести и верности?
Капитан полагал, что у него осталась только немецкая и офицерская честь, уже независимая от духа постыдной ныне свастики. И все же теперь, как и раньше, он чувствовал своего рода демоническую силу, исходившую от человека, чей портрет висел над его письменным столом. Гитлер, размышлял он, жертва своего собственного «я», своей фаустовской сущности. Нельзя ставить его в ряд с другими бонзами национал-социалистской партии. Этот молодой интеллигентный офицер всерьез приписывал вожаку нацистского стада трагическую обреченность и таким образом вновь надевал на себя ярмо, которое, как он думал, уже сбросил с себя.
И все же он сознавал, что стоит выше того господина Гейера, которому сейчас писал письмо. Эти полуинтеллигенты, думал он, всегда будут находить утешение в звонких и высокопарных словах, понять которые они не могут, но делают вид, что поняли. Итак, он решил не вычеркивать туманное «высокие свойства души» и, поставив запятую, продолжал: «…делают нас способными глазом не моргнув пожертвовать жизнью во славу чести и верности нашего народа».
Совесть свою Залигер успокоил, подумав, что и его отец, отнюдь не штурмовик, а только член военного Ферейна и владелец не фабрики, а «Аптеки трех мавров» в Рейффенберге, торгующий не «искусственным медом Гейера», но наряду с другими лекарствами — «успокоительными и снотворными каплями Залигера» собственного изготовления с охраняемым законом фирменным знаком — три темнокожие головы в пестрых тюрбанах, — родной его отец, несмотря даже на довольно нахальное «глазом не моргнув», был бы до известной степени утешен таким письмом. Для матерей надо присовокуплять еще несколько горделиво-трогательных слов, например закаленное в страданиях материнское сердце и тому подобное…
За последнюю неделю Залигер, отдавал он себе в этом отчет или нет, все же приобрел немалую рутину в писанье сочувственных писем.
Только одно ему сегодня никак не удавалось — письмо Хильде Паниц в Рореи. Что пишут двадцатилетней девушке при такой печальной оказии? Собственно, ей вообще не надо было бы посылать письма. Писать он обязан жене, родителям или по закону назначенному опекуну. Но власти и Дрездене до сих пор не удосужились назначить опекуна рядовому Рейнхарду Паницу. А теперь ему таковой уже ни к чему. Но добропорядочность требует, чтобы и сестра получила свою долю утешения, ведь она потеряла последнего родного человека. Это особо печальный случай. А потому и тон надо постараться найти более мягкий и теплый. И капитан начал писать: «…B великом горе, постигшем вас, фрейлейн Паниц, вас может утешить лишь сознание неразрывной связи с нашим народом. Все мы теперь учимся сносить жестокие и тяжкие удары судьбы…»
Опять перо замерло в руке капитана. Предметы видятся яснее, когда рассеивается туман, — не только ему, но и другим. Слова, им написанные, могли бы читаться так: не плачь, девочка, в наши дни многим приходится тяжко и все мы должны быть готовы к наихудшему… Если это письмо попадет в руки стукача, он начнет вытворять со мною то же, что обер-фенрих с Руди Хагедорном. Нет, в наше время нельзя позволять себе такую роскошь, как чувства, над чувствами надо учредить опеку разума, запретить себе их.