Мы - советские люди. Рассказы - страница 21

стр.

Когда я переводила, серые глаза лётчика остановились на моём лице. И столько в них было не ненависти, нет, не ненависти, а какого-то бесконечного презрения, гадливости, что слёзы обиды чуть, против воли, не выступили у меня на глазах.

«Ничего я ему не скажу. Впрочем, пусть даст папиросу».

Майор засиял, вскочил и протянул ему свой портсигар. Лётчик приподнялся на локте, взял папиросу и жадно закурил. Они оба молчали, я слышала, как потрескивает табак. Потом майор встал, щёлкнул каблуками, назвал своё имя и учтиво заявил, что желал бы знать, с кем имеет честь…

«Пусть меня унесут», - ответил лётчик и отвернулся.

И сколько майор ни бился с ним, он лежал лицом к стене и молчал. Я видела, как майор нервничает, кусает губы, как он играет желваками на лице. Я боялась, что он вот-вот сорвётся, и тогда… я-то знала, на что способен этот человек. Но сведения о нашей авиации, должно быть, были нужны им дозарезу, и он сдержался, он приказал унести пленного и даже пожелал ему приятного пути. По как только закрылась дверь, он разразился страшными ругательствами, хватил стакан коньяку и с совершенно измученным видом и блуждающими глазами бессильно бросился на диван. Вошёл шеф, меня отпустили и отвезли домой.

В эту ночь я не сомкнула глаз, хотя чувствовала себя совершенно разбитой. Этот лётчик, его глаза смотрели на меня, и в ушах звучал его звонкий, молодой и твёрдый голос. Утром я хотела отправиться на явку, чтобы предупредить, что захвачен сбитый над городом советский асе, но не успела: к подъезду подкатила машина. Сам майор сидел в ней. «Нам приказано во что бы то ни стало выудить у него всё об авиации. Есть данные, что он из этих новых частей, только что прилетевших сюда. Фрейлейн, вы должны поговорить с этим проклятым большевиком. Говорите ему, что хотите, только вытащите из него, что сумеете. Вас озолотят, слово чести, вы заслужите железный крест».

Я никогда ещё не видала этого спокойного, хладнокровного карьериста-палача в таком волнении. Он так волновался, что тут же проболтался о том, что в Харьков из ставки прилетел какой-то их авиационный генерал, которому эти сведения нужны дозарезу. У меня не было выбора. Поговорить с лётчиком один на один было даже полезно для дела. Можно было предупредить его. Но я вспомнила этот его взгляд, и мне, привыкшей всё время жить под угрозой смерти, было страшно, именно страшно войти в его камеру. Вы представляете, кем я была в его глазах!

Но я заставила себя войти, и когда дверь захлопнулась за мной, даже подошла к нему. Со вчерашнего дня он ещё более осунулся, похудел, глаза его раскрылись шире. Встретили они меня тем же презрительным взглядом. Мне показалось, что он даже как-то передёрнулся, когда я приблизилась к нему.

«Как вы себя чувствуете? Был ли у вас врач?» - спросила я, чтобы как-то завязать разговор.

«У них ничего не вышло, теперь они натравливают на меня свою немецкую овчарку», - недобро усмехнулся он.

Я вспыхнула, слёзы, должно быть, выступили у меня на глазах.

Голос у него был совсем тихий, он, видимо, очень ослаб за эту ночь, но он продолжал так же твёрдо и жестоко: «Чего же краснеешь, продажные шкуры не должны краснеть! Вот погоди, попадёшься ты к нам, там тебе пропишут».

Я едва сдержалась, чтобы не грохнуться тут перед ним на колени и не рассказать ему всего: так тяжело звучали в его устах эти оскорбления.

А он продолжал, всё повышая голос: «Думаешь, отступишь с немцами, убежишь от нас? Догоним! В самом Берлине сыщем! Никуда от нас не уйдешь, не скроешься!»

И он захохотал. Нет, не нервно, у него, должно быть, вовсе не было нервов, он захохотал злорадно, торжествующе, как будто он не лежал весь забинтованный, умирающий во вражеском застенке, а победителем стоял в Берлине, верша суд и расправу.

И тогда я бросилась к нему и зашептала, позабыв всякую осторожность:

«Они ничего не знают. Они хотят узнать от вас о каких-то новых авиационных частях. Здесь страшная паника. Они боятся, смертельно боятся. Не говорите им ничего, ни слова. Особенно опасайтесь этого вчерашнего рыжего майора. Это ужасный человек».