На краю государевой земли - страница 15

стр.

От Тюмени до Тобольска они добрались быстро: всего за пять дней. На последнем стане, в Тарханском острожке, перед Тобольском, ямщик дал сургутским нового провожатого.

– Вот этот поведет вас дальше. Зубарев!

Проводник запоминался сразу же. Не походил он на обычного мужика, даже для вольной Сибири. Уж очень независимо взирали на белый свет, из-под низко надвинутого на лоб малахая, угольно черные, со странным блеском глаза… Мужик явно был с «лешим глазом».

«Такой и порешить может, – подумал Пущин. – Дорога дальняя, присматривать надо. Задремлешь, топориком тюкнет, ограбит и скроется. И никто не найдет его в этих краях»…

Проводник заметил, что он был всю дорогу начеку, и на прощание, уже в Тобольске, осклабился и крикнул ему: «А ты, сотник, пугливый!»

– Хе! Осторожливый! С таким, как ты, всегда надо быть на догляду!

– Пошто так?

– Дурной глаз у тебя!.. Зовут-то как?

– Ермошка.

– Ермак, значит.

– Не-е, Ермак был тут один! И потом, он-то не упустил бы тебя. Да и ты сам бы не захотел познаться с ним!

– Почему?!

– Ты опасливый, а он был смел… Ну, бывай, служилый!

Проводник наддал пятками по бокам коню, тот лениво тронулся с места, и он поскакал трусцой в Ямскую слободу.

От долгого неподвижного сидения в санях у Пущина заломило спину, и заныла старая рана. Вот так, чуть застудишь, сразу же дает о себе знать.

На всю жизнь запомнил он того остяка, который ранил его в верхних сургутских волостях, когда ходили они на князца Воню. Много тогда они побили инородцев, а еще больше привели ясырем в Сургут. Тот остяк, опасаясь его пищали, стрелял издали, из мощного лука. И стрела, хотя и на излете, ударила его в сапог, пробила его рыбьим наконечником и достала до кости. Рана зажила быстро. Нога же с тех пор нет-нет да и побаливает.

Здорово задел его тот поганый остячёк. Но ничего, поплатился за это. Подстрелил он его – не до смерти. Доковылял он до него на раненой ноге, с перекошенным от боли и злобы лицом. Остяк же, увидев его, приподнялся на руках с земли, испугался его бешеного взгляда и залопотал что-то по-своему. Но он ничего уже не слышал и не видел: выхватил из ножен саблю и рубанул его по голове. Умело рубил…

Страшен он был тогда, когда усмиряли стрельцы и казаки взбунтовавшиеся остяцкие поселения. Еще троих располосовал он окровавленной саблей, не пожалел и старуху, подвернувшуюся под горячую руку.

– Будет, пожила, – буркнул он, переступил через труп и хотел было выйти из нищенской берестяной юрты, но тут заметил круглые от ужаса глаза мальчонки, спрятавшегося за камельком под шкурами.

Выдернул он из-под шкур остячка и вытащил из юрты. Малец зверенышем вцепился зубами ему в руку…

В другое время его участь была бы решена. Но сейчас ему повезло. Насытившись убийством, злоба ушла из сердца сотника.

И он пожалел мальца, взял с собой, зная, что тот погибнет самое большее через неделю в этом опустошенном краю посреди топкого дремучего урмана[18].

В Сургуте он продал мальчонку. Продал дешево, так как в тот год ясырь был в городе в избытке. Да и ненадежный это был товар. Отнимали его у служилых по указу Годунова. Тот повелел сургутскому воеводе Федору Лобанову-Ростовскому отпустить на родину всех пленников, еще не крещеных, а иных, крещеных, поверстать в службу. Девок же выдать замуж за крещеных. И еще повелел Годунов, под страхом казни, не вывозить пленников на Русь.

Вовремя тогда продал он остячка. Не прогадал. С той поры, однако, поселилась у него в сердце жалость к мальцам. Вот и в Верхотурье толкнула она его вступиться за Васятку…

Разгоняя в занемевших ногах кровь, он присел несколько раз, поднял со снега шубу, крикнул Васятке: «Стаскай припасы!» – и пошел с Тренькой к высокому крыльцу гостиного двора.

В избе он скинул кафтан, стянул тяжелые, подбитые мехом сапоги и устало плюхнулся на жесткий топчан.

В тесном помещении было оживленно и душно от горланящей ватаги обозников и терпкого запаха мужицкого пота.

И Пущину невольно вспомнилась опрятная банька рядом с его избой в Сургуте, запах березового веничка и чистого мягкого тела Дарьи…

– Ты что закручинился-то? – пристал к нему Тренька, увидев у него на лице тоскливое выражение.