На критических углах - страница 12
Когда Астахов поднялся в автобус, его встретило настороженное молчание. Он понял, что здесь говорили о нем. Обведя взглядом присутствующих, он заметил Бушуева и, кивнув ему головой, вышел.
Бушуев выбрался из автобуса и, не торопясь, своей грузной походкой, за что его и звали в полку тюленем, направился к поджидавшему в стороне Астахову.
— Ты сказал майору Комову, что я не ночевал в общежитии?
— Да, я сказал.
— Состоишь фискалом при замполите?! — сквозь зубы презрительно процедил Астахов.
— Нет, но состою в дружбе со старшим лейтенантом Астаховым, — также спокойно ответил Бушуев.
— Это называется дружба?
— Я не ханжа. Моя дружба требовательна и не прощает ошибок. Нас этому учил комсомол…
— Лекция по вопросам морали?! — зло перебил его Астахов.
— А ты думаешь прожить без морали? Человеком не проживешь! Мы твой поступок, Астахов, обсудим на бюро, — не меняя спокойного тона, закончил Бушуев и пошел к старту, где у оптического прибора, следя за выпуском шасси при посадке, дежурил лейтенант Николаев, секретарь комсомольского бюро.
Астахов свернул в сторону, поднял кем-то оброненный тонкий ольховый прут с вырезанными на коре ромбиками и, вкладывая в это всю кипевшую в нем ярость, размахивая прутом, стал рубить желтые цветы сурепки, пробившиеся через отверстия металлических плит взлетно-посадочной полосы.
V
ЛИЧНОЕ ДЕЛО
Комова вызвали в политотдел дивизии. Освободился он поздно. По узкой дороге, стиснутой с обеих сторон чернолесьем, подпрыгивая на корневищах, бежал его «газик». Комов торопил водителя: хотелось успеть на заседание комсомольского бюро.
Тем временем заседание близилось к концу. Бушуев видел, что результаты бюро ничтожны: Астахов, точно черепаха, скрылся под панцырь оскорбленного самолюбия, он был слеп от ярости и ровно ничего не понял из того, что говорилось здесь на бюро.
Саша Николаев взял заключительное слово. Николаев был сиротой, воспитанником детского дома, он привык к коллективу, и ему казалось, что нет таких вопросов, которые не мог бы разрешить дружный, спаянный одним общим делом комсомольский коллектив. У Саши было смуглое лицо, светлые глаза и вьющиеся льняные волосы. Он говорил с южно-уральской мягкой напевностью:
— Мне дали крылья и сказали: береги их, они очень дорогие, эти крылья, но еще дороже ты сам, потому что тебя вырастили и научили летать. И я берегу себя, но не потому, что я трус или мелкий человек, я берегу себя потому, что не могу, не имею права истратить себя на пустяки. Конечно, я могу любить. Любовь никогда не мешала делу, которому служишь, любовь дает человеку силы и новыми, крепкими путами привязывает его к жизни. Я спрашиваю тебя, Астахов, как комсомолец комсомольца: что это, настоящая любовь или маленькая радость, за которой приходит похмелье? — Николаев выжидающе помолчал, но, так и не дождавшись ответа, продолжал: — Я учился у тебя, Астахов. Мне не стыдно в этом сознаться. Ты хороший, смелый летчик. Но сейчас вопрос стоит так: хороший летчик — это не только человек, отлично знающий машину и владеющий пилотажем. Хороший летчик — это прежде всего человек высокой морали! Есть еще такие товарищи, которые говорят: «Свою клячу как хочу, так пячу!». Они рассуждают так: «На боевом посту, на учебе — я образец дисциплины, а вне служебного времени — не спрашивай!» Нет, Астахов, мы спрашивали и будем спрашивать! Я предлагаю, товарищи, за обман врача на предполетном осмотре комсомольцу Астахову поставить на вид. Другие предложения будут?
— Я же пилотировал на оценку «хорошо»! — бросил Астахов.
— Если бы ты разбил самолет, разговор состоялся бы в другом месте. Ясно? — заключил Николаев. — Других предложений нет? Голосую: кто за то, чтобы поставить на вид, прошу поднять руки! Принято единогласно, — закончил он, — заседание комсомольского бюро считаю закрытым. Пошли обедать!..
Когда «газик» замполита подъехал к штабу, Комов вышел из машины и направился в адъютантскую, где проходило заседание бюро. Навстречу ему поднялся Астахов; он был один. По выражению его лица Комов понял, что удар пришелся в пустое место и Астахов лишь еще больше замкнулся в себе.