На линии доктор Кулябкин - страница 17

стр.

Сысоев захохотал.

— …И так, Борька, мне захотелось ему объяснить, что было с ним — совсем пустячок! — побывал он в преисподней, но мы его как-то вернули с половины пути, и вот теперь он, лежа в постельке, может продолжать любоваться своим Репиным.

— А сам небось рад, — сказал ему Кулябкин.

— Рад — не то, Боря, слово. Потому что спасли мы его или нет, это вопрос сложный, лучше говорить: представление, или — точнее — преставление по техническим причинам переносится на другой день.

Сысоев замолчал, потому что к ним подошла старушка в черной кружевной шали.

— Ах, доктор, — плача говорила она. — Мне даже не верится, что он жив… Я вам так благодарна, так благодарна, доктор…

Сысоев выразительно поглядел на Кулябкина.

— Успокойтесь, — мягко и сочувствующе сказал он ей. — Теперь опасность много меньше. Да и в больнице прекрасные врачи.

— Спасибо, большущее вам спасибо… Я даже слов не могу нужных сказать…

— Зачем слова, — немного торжественно, сдерживая улыбку, сказал Сысоев.

— Да, конечно, — сказала старушка. — Понимаете, он, видно, перетрудился за последнее время, кончал книгу воспоминаний.

Она оглянулась, увидела, что каталку, на которой лежал муж, повезли по коридору, торопливо спросила у Сысоева:

— Я хотела у вас узнать, как здесь с пропуском?

Он развел руками.

— Пока ваш супруг в палате наблюдения, пропуска, думаю, не будет. Туда нельзя проходить.

— Но, может быть, как-то? — виновато говорила старушка.

Сысоев вздохнул, повернулся к Кулябкину.

— Нельзя, а все равно хочется. Таков человек… — Его взгляд оживился, он снова повернулся к женщине, доброжелательно улыбнулся: — А вы скажите в проходной, что идете в морг. Да, да, — кивнул он, и его глаза стали удивительно наивными. — Всегда пропустят.

— Нет, — шепотом сказала старушка. — Так я не хочу.

— А иначе не выйдет, — сокрушенно сказал Сысоев.


Он опять взял ручку. Чернила подсохли. Сысоев уже несколько раз обводил одно и то же слово.

— Годы теряю на ерунду, — зло сказал он. — Как это меня раздражает. Смотаться бы отсюда скорее…

— Страшный ты тип, — сказал Кулябкин и отвернулся.

— Не понравилась моя шуточка? — иронически произнес Сысоев. — А ведь подумай: дедушке девяносто! Де-вя-но-сто! Пришло время, вот в чем дело. И все наши манипуляции — это всего-навсего спорт, глупая работа! Ты же сам это прекрасно видишь.

— Страшный ты тип, — повторил Кулябкин, — если сам в это веришь.

— Я? — переспросил Сысоев. — А во что же мне, прости, верить еще? Где другое? Вот ты считаешь — цинизм? А я двух пьяниц утром свез в вытрезвитель, ты бы на их битые хари поглядел — это не цинизм? — Он вздохнул. — Мимо зоопарка проезжали, и, знаешь, мне так захотелось заехать, уговорить служителя, чтобы он в клетке их подержал, рядом с обезьянами. Только обезьян стало жалко. За что? Они же не пьют, не матерятся, «скорую» к себе не требуют — вполне культурные существа.

Ручка опять не писала. Сысоев встряхнул ее над листком бумаги, оставил целую дорожку клякс и принялся что-то подчеркивать в истории болезни.


Юраша захлопнул дверцу «рафа».

— Пора бы поесть, — сказал Володя Кулябкину.

— Дали станцию.

— Ну и прекрасно! — Юраша просунул голову в кабину, оказался рядом с Борисом Борисовичем. — Сейчас пожарим пельмени. — Он поцокал языком, стараясь передать, как это будет вкусно. — Я их особым способом готовлю. Кладу сырыми на сковородку — и в масле. Пирожки выходят — пальчики оближете, Борис Борисыч.

Машина обогнула новое здание больницы, впереди притормозил сысоевский «раф». Какая-то женщина едва выскочила из-под колес. Тюк с одеждой выпал из ее рук, развалился на асфальте. Женщина опустилась на колени и, уже не обращая внимания на кулябкинскую «скорую», стала собирать вещи. Черная кружевная шаль сползла ей на глаза и мешала, женщина несколько раз отодвигала ее на лоб.

Сысоев выехал из больничных ворот, его водитель дал сирену.

— Есть хотят! — улыбнулся Володя и прибавил газ.

— Стой! — тихо сказал Кулябкин. — Да останови же!

— Что же мы, рыжие, Борис Борисыч? Нам тоже поесть не вредно.

— Останови, — решительнее повторил Кулябкин и вдруг крикнул: — Человек же!