На пути в Халеб - страница 7
Теперь что касается общества. Когда я приехал сюда, я был очарован ивритом и влюбился в ландшафт, но общество показалось мне донельзя ограниченным и провинциальным. Я полюбил поэзию, но никак не прозу. Какое-то время спустя я научился ценить и любить Агнона, он тронул мое сердце.
В Израиле эстетические пристрастия и многие ценности казались мне такими убогими, провинциальными, что я не мог считать их своими. Поверьте, я встречал немало израильтян, вполне патриотически настроенных, которые, приехав в Европу, плакали, не в силах справиться с обилием впечатлений, в изумлении от впервые открывшихся им горизонтов.
Я: У меня вообще создалось впечатление, что вы предпочитаете мечтать, плавать в воображении, в прочитанных книгах. Оттого ваши произведения несколько аморфны, расплывчаты, будто вы, как отставший от группы турист, останавливаетесь то перед этим зданием, то перед той скульптурой и восторгаетесь и размышляете столько, сколько хотите, а затем вновь пускаетесь в путь. Если сопоставить такое течение прозы с чеховским рассказом, например, где четко ощущается структура произведения…
Дан Цалка: Напротив, Чехов, как мне кажется, пишет саму жизнь. Он позволяет читателю своих рассказов прожить другую жизнь, заменяет знакомую ему жизнь на ту что предлагает он. А я выстраиваю свои рассказы: так выстроены „Конец племени ямун“ и „Дети солнца“. От Чехова создается впечатление, что литературные аспекты — стиль, композиция — не доминируют, они обнажаются перед читателем далеко не сразу.
Мне трудно это определить точно, но я не могу отделаться от ощущения, что, начиная с Джойса, в прозе двадцатого века господствует поэтика поэзии. Так что же пленяет в рассказе? Что поражает новизной? Ритм, музыка, игра, соотношение между тем, что явно, и тем, что подразумевается. Мне мешает слово „турист“. Когда поэт садится писать стихотворение, вдруг появляется сфинкс, или чей-то образ, или корабль. Значит ли это, что поэт совершает путешествие, а сфинкс или корабль стоят где-то поодаль и ждут, пока он приблизится к ним? Они живут в нем, они — плод его воображения, его настроения, лёт его свободных ассоциаций…»
Цалка отчетливо сознает невозможность в наше время поразить читателя психологической новизной или композиционной оригинальностью рассказа. Он прямо говорит, что беллетристика предшествующих столетий исчерпала возможности художественного образа героя и неожиданной фабулы и всякий, ступающий на проторенный ею путь, обречен быть банальным. В наше время привлечь читателя может лишь сама ткань повествования. Образцы подобного подхода к прозе Цалка видит в творчестве Пруста и Джойса.
Двадцатый век разрушил классическое представление о связи формы и содержания. Если «Аристотель высказал мысль, что форма художественного произведения имеется в уме творца прежде, чем она войдет в материю, и для пояснения этой мысли привел… пример дома, придуманного архитектором, и статуи, которую замыслил скульптор»[16], то концепция творчества Цалки иная: вязь слов, течение прозы, которое то разливается обилием деталей и ремарок автора, то суживается в ниточку ручейка, связующую отдельные эпизоды и впечатления. Читатель неспешно плывет по течению, то замедляя, то убыстряя ход, задерживается на полюбившихся ему абзацах и скользит там, где не задето его внимание. В случае писательской удачи читатель распознает непременные в нынешнем художественном тексте литературные аллюзии, видит, если прибегнуть к опыту Маленького Принца, не просто шляпу, но слона, проглоченного удавом (так в «Истории о дела Рейна» эхом звучит гетевский «Фауст»). Всегда ли воплощение авторскоро видения в тексте распознается читательским взглядом извне — зависит от изощренности обеих сторон.
Говоря о Цалке, хочется напомнить, что этот современный писатель, обреченный творить в эпоху одряхления (если не старческого маразма) европейской культуры, находит утешение в любви к миру и к искусству — пластическому, музыкальному, словесному. Внутреннее созерцание любимого предмета — возможно, в каждый момент нового — изливается в прозе набором эмпирических деталей и личных ассоциаций автора в присущей ему последовательности впечатлений, мыслей и ощущений и застывает в форме литературного произведения, которое мы, по старинке и не всегда несправедливо, продолжаем именовать рассказом, романом или новеллой.