На "Розе Люксембург" - страница 6
Книгу его признал и старый профессор, у которого он учился. Этот профессор написал пять томов о поэтической литературе нашего времени; она у него была очень точно распределена по периодам и все, попарно: от Теннисона и Россетти до Свинберна и Генлея, от Свинберна и Генлея до Киплинга и Мэнсфильда, от Киплинга и Мэнсфильда, до Брука и Грейвса. Тем не менее — или именно поэтому — профессор решительно ничего не понимал в поэзии и каждого нового поэта благоразумно расценивал лишь после появления о нем достаточного числа рецензий. После десятой рецензии оценил и Гамильтона и даже мысленно отвел ему место в одной из следующих пар — к восьмому тому и к достижению Гамильтоном сорокалетнего возраста. В ожидании этого в дружески-отеческой беседе со своим молодым учеником профессор посоветовал ему попробовать свои силы в большой поэме в старом байроновском жанре. «Я знаю, жанр этот очень устарел, — испуганно сказал профессор, глядя в смеющиеся глаза Гамильтона, — но у всякого жанра может быть возрождение, и вы знаете, с каким успехом Спендер возродил жанр Шелли». «Чтобы писать, как лорд Байрон, надо и жить, как он», — ответил скромно Гамильтон.
Жить, как лорд Байрон, он не мог пo разным обстоятельствам, преимущественно семейным и денежным: собственного состояния у него не было, а на байроновскую жизнь отец денег не дал бы и даже не оценил бы ее; его немного ошарашил и «нероновский комплекс» в рецензии о сыне: действительно ли это очень хорошо? Чарльз Гамильтон и не хотел бы огорчать родителей, которых очень любил. Начал он было и роман, но написал пока лишь несколько глав — нероновский комплекс ко многому обязывал. Не знавшие его люди, прочитав рецензию студенческой газеты и особенно увидев портрет автора, могли думать, что этот молодой человек — позер. Они совершенно ошиблись бы: позы в нем было гораздо меньше средней доли, свойственной людям его лет, да и та, что была, вытеснялась в его характере необыкновенной страстной жизнерадостностью.
Куря на палубе одну папиросу за другой, он лениво думал, что следовало бы написать длинное письмо Минни — его последней герл-фрэнд. Но он не любил писать длинные письма; да и идут они теперь два месяца, легко могут и вовсе не дойти... «Я приеду раньше» (письмо с корабля-ловушки все же было бы эффектно). Думал о начатой большой поэме «Север»: все морские образы, от альбатросов до корабля-призрака, уже использованы старыми поэтами. Память безошибочно подсказывала ему стихи этих поэтов, И он завидовал чудесам, которые когда-то можно было создать из самых легких, дешевых образов, рифм и ритмов. «...Then, 'mid the war of sea and sky, — Top and top gallant hoisted high, — Full spread and crowded every sail, — The Demon-Frigate braves the gale; — And well the doom'd spectators know — The harbinger of wreck and woe...»{3} Он также думал с улыбкой, что сам теперь плывет на Фрегате-Демоне (какое красивое слово: «фрегат»!), однако на очень милом Фрегате-Демоне, где вместо злодеев и преступников идут на рискованное дело милые русские революционеры. «Но все-таки нельзя рифмовать «sky» и «high»... И человеку, который теперь всерьез написал бы нечто вроде «Манфреда» или «Короля Лира», стыдно было бы показаться на глаза людям». Думал также, что на слово «North» почти нет рифм, — английские поэты с тонким слухом теперь считают неприличным рифмовать «north» и «forth». Однако, если Браунинг рифмует «suns» и «bronze»?.. Кроме «forth» есть еще «fourth»...
Лейтенант смотрел на матово-серебристые северные облака, на стаи шумных чаек — в Мурманске ему сказали, что эта местная короткоклювая птица не может хватать рыбу из воды и отнимает ее у других, птиц, поэтому она здесь зовется «чайкой-разбойницей». Он решил в поэме назвать чаек «истеричками» — это хорошо. «Да, да, эта поездка дает фон для поэмы. Но какая же может быть поэма с фабулой без женщин, без героини? А откуда ее здесь взять?..» Гамильтон вздохнул при мысли о войне. Он был в восторге от того, что он военный, настоящий военный, что он плывет на корабле-ловушке в полярных водах этой изумительной страны, не похожей ни на какую другую. И тем не менее война была чрезвычайно ему противна. Ему хотелось бы быть лейтенантом и плыть на корабле-ловушке и подвергаться опасности, большой опасности, но так, чтобы при этом не было войны — войны за идеалы, которые он вполне признавал, и все же нелепой, зверской, физически грязной войны. Вдобавок он не чувствовал ненависти к немцам. В Англии хотел было даже записаться в одну из вновь открытых там «школ ненависти», но подумал, что уж если надо учиться ненависти в школе, то учиться незачем: не научишься.