На рубежах южных - страница 6
И хотя овдовел недавно войсковой судья, однако ж во всём чувствуется хозяйский глаз.
Всеми делами в доме ведает экономка Романовна, которую, как поговаривали, боится даже сам Головатый. Говорили ещё, что и при жизни жены Антона Андреевича настоящей хозяйкой в доме была экономка. А теперь она совсем во власть вошла.
В тот вечер войсковой судья, развалившись на турецкой тахте, читал послание кошевого Чепеги, писанное из Польши.
«…А ещё, милостивый друг Антон Андреевич, сообщаю вам, что в бытность мою в Петербурге был я представлен Ея Императорскому Величеству и всей царской фамилии. После оного был приглашён к царскому столу откушать, где граф Платон Александрович изволили быть.
Баталия же наша проходит весьма успешно. Граф Александр Васильевич[1], главенствующий здесь всеми войсками российскими, премного доволен черноморцами…»
Сняв пальцами нагар со свечи, Головатый принялся читать дальше.
«А ещё хочу отписать вам как товарищу и другу. Поелику это возможно будет, оказывать всяческое содействие крестьянам, кои по разным причинам на Кубань бегут. Приписывайте их по куреням, в казаки. Войско наше, как вам известно, в людях превеликую нужду имеет. Письмо сие посылаю с надёжным человеком и прошу по прочтении его немедля спалить».
Головатый перечитал последние строки, поднялся, прошёлся по горнице, поскрипывая мягкими сапожками.
«Прав ты, Захарий, прав, — сам себе сказал судья, — да только с умом все это надо вершить. Так, чтобы в Петербурге о том неведомо было, ибо за укрытие крепостных, коли дознаются, по голове не погладят…»
Тишину нарушил колокольный перезвон. Пели, переливались под искусной рукой звонаря колокола войскового храма. Головатый прошёл в угол, где темнели хмурые лики святых, озарённые огненными отблесками лампады.
Антон Андреевич широко перекрестился и попытался опуститься на колени. Но отяжелевшее тело потянуло его вниз, и он не опустился, а брякнулся, больно ударившись коленями об пол. «Эх, старею, видать! — промелькнуло. — А ведь другим был».
И стоя на коленях, глядя на огонёк лампады, он припомнил молодость.
Киев, просторно раскинувшийся на холмах… Бурса. Он, хлопец Антон, одетый в чёрный подрясник, стоит в рядах таких же школяров и усердно отбивает поклоны, а в голове другая думка. Сечь, геройские подвиги, добыча, черноглазые полонянки…
После бурсы пошёл в духовную академию. В совершенстве изучил латинский и греческий, польский и русский. Научился вкрадчивой мягкости отцов церкви. Не раз прочили близкие Антону большую духовную карьеру. Но взбунтовалась горячая кровь. В чёрную ночь, захватив краюху хлеба, на украденной лодке бежал он в Сечь. Впрочем, там пригодились и иноземные языки, которые он изучил, и дипломатические навыки…
Мягко ступая, в горницу вошёл войсковой старшина Гулик. Судья покосился на него, ещё раз осенил себя крестом и тяжело поднялся с колен.
— А–а, Мокий! — проговорил он. — Садись, брат. Проведать пришёл? — И грузно, так, что затрещало в коленках, опустился на лавку. — Эх, стареем… Годы, годочки! А бывало‑то…
— Нам, Антон, теперь только и радости, что вспоминать, — усаживаясь на подвинутую скамью, ответил Гулик. — Мне иногда такое придёт в голову, что, веришь, жалко самого себя станет… До чего же годы быстро пронеслись! А гарные годы были!
Они помолчали. Каждый думал об одном и том же.
Головатый встал, грузной походкой прошёл по комнате, остановился у окна и, не оборачиваясь, спросил:
— А помнишь, Мокий, как рушили нашу Сечь?
— Кто этого не помнит, — нахмурившись, глухим голосом проговорил Гулик. — Я в жизни не плакал, а тогда бугаём ревел. Глотку готов был всем грызть… Круг накануне собирался. Кошевой Петро Калнишевский повернулся ко мне и говорит: «Чуе моё сердце, Мокий, что последние дни доживает наша Сечь…»
— А я в дороге узнал, что Сечь–мать порушили. Мы с Сидором Белым и Логином в ту пору на Хортицу возвращались… Хотели от горя постреляться, да Сидор не дал. «Вы, — говорит, — хлопцы, пулю с дуру всегда проглотить успеете. Надо думать, как бы войско возродить, не дать сгинуть казачеству». Он и мысль подал к Потемкину в конвойную сотню вступить.