Наброски для повести - страница 2
Таким образом я рос себе да рос и с течением времени перестал верить в призраков, как и во многое другое, хотя, сказать по правде, в кое-что не мешало бы верить и взрослым людям. Но память о старом кладбище с его «призраками» вдруг воскресла во мне и вызвала в моем уме такое ощущение, точно я сам призрак, неслышно скользящий теперь по мертвым, безлюдным улицам, по которым когда-то, полный жизни, я быстро носился среди густой и шумной толпы.
Случилось это по следующему поводу. Однажды, роясь в давно не открывавшемся ящике старого письменного стола, я наткнулся на толстую, насквозь пропитанную пылью тетрадь, с крупной надписью на изорванной коричневой обложке: «НАБРОСКИ ДЛЯ ПОВЕСТИ». С сильно помятых листов этой тетради на меня повеяло ароматом давно минувших дней. А когда я раскрыл исписанные страницы, то невольно перенесся в те летние дни, которые были удалены от меня не столько временем, сколько всем тем, что было мною пережито с тех пор; в те незабвенные летние вечера, когда мы, четверо друзей (которым — увы! — теперь уж никогда не придется так тесно сойтись), сидели вместе и совокупными силами составляли эти «наброски». Почерк был мой, но слова мне казались совсем чужими, так что, перечитывая их, я с недоумением спрашивал себя: неужели я мог тогда так думать? Неужели у меня могли быть такие надежды и такие замыслы? Неужели я хотел быть таким? Неужели жизнь в глазах молодых людей выглядит именно такою? Неужели все это могло интересовать нас? И я не знал, смеяться мне над этой тетрадью или плакать.
Это был не то дневник, не то заметки «для памяти». Материал, во всяком случае, оказался богатый — плоды многих размышлений и собрание многих фактов, — и я, выбрав наиболее интересное, отделав, сгладив, кое-что урезав, кое-что добавив и приведя все в порядок, соорудил из всего этого нижеследующие главы.
Что я имел право так поступить, в этом может быть порукою моя совесть, которая принадлежит к числу довольно щепетильных. Из четырех авторов этих «заметок» тот, которого я вывел в них под именем Мак-Шонесси, схоронил все свои притязания на них вместе с собою под шестифутовым слоем прожженной солнцем почвы африканской пустыни. У того, кто фигурирует под именем Брауна, я заимствовал очень немного, да и это немногое с полным спокойствием могу назвать своим, благодаря тщательной обработке его сырого материала.
От «Джефсона» я имею письмо, отправленное с одной из станций, находящихся в глубине австралийского материка. Это письмо гласит следующее: «Делай со своей находкой, что хочешь, дорогой друг, только, пожалуйста, не привлекай меня к участию в твоих литературных замыслах и предприятиях. Спасибо тебе за выраженные тобою лестные для меня сожаления, разделять которых я, однако, не могу. Я совсем не был приспособлен к литературной деятельности, и слава богу, что вовремя успел понять это. Некоторым беднякам так и не удалось постигнуть это. (Не бойся, я говорю не о тебе; мы тут все охотно читаем твою стряпню, когда у нас нет другого дела, и она нас всегда забавляет.) Принятый мною образ жизни вполне подходит мне. Я люблю сидеть на спине коня или верблюда и жариться на солнце. Конечно, в твоих глазах мой образ жизни должен казаться тебе крайне «некультурным». Но что же делать, если он соответствует моей натуре больше, чем писание книг? Кроме того, ведь и без меня слишком много бумагомарателей. Мир так занят писанием и чтением, что совсем не имеет времени на созерцание и размышление. Знаю, ты на это возразишь мне, что книги — прикрепленные к бумаге мысли, а я возражу на это, что такое мнение — простой самообман писателей. Приезжай-ка ко мне сюда, дружище, и побудь хоть одну ночку в обществе только глупой скотины, как часто делаю я, упершись взглядом в бездонное небо, и тогда, быть может, поймешь и ты, что книги — совсем не мысли, а лишь выдумки. То, о чем в действительности мыслит человек, всегда остается внутри него, в гробовом безмолвии, невысказанным, а то, о чем он пишет, — в сущности не что иное, как простой суррогат мыслей, которые он желает внушить публике, обманывая и публику и самого себя…»