Начало - страница 16
— Комлев, вы опошляете величественное, — голос Марии Серафимовны теряет тягучую сладость. — Для вас нет ничего святого.
— Ошибаетесь, Мария Серафимовна. Просто я говорю правду.
— Правда не может быть отвратительной.
— Верно. Но она не может быть и сладкой или вкусной, как шоколадная конфета. Она — правда, и этим все сказано.
Мария Серафимовна глядит на меня с нескрываемым раздражением. Шея ее краснеет, лицо покрывается пятнами.
— Иногда мне кажется, что вы не наш человек, Комлев, — медленно, с усилием выговаривает она. — Откуда такой цинизм, такое пренебрежительное отношение к авторитетам, ко всему возвышенному, светлому, что составляет высший смысл жизни? Разве этому вас учит наша действительность, наша школа?
Раздражение Марии Серафимовны рождает во мне ответное раздражение, и я теряю контроль над собой и своими словами.
— Вы правы, — говорю я, — я не ваш. И я доволен, что не ваш, если за этими словами стоите вы, Мария Серафимовна… И, между прочим, мне тоже, как и вам, кое-что кажется… Например, то, что на некоторых ваших уроках, если чуть перефразировать выражение Белл Кауфман, мы пытаемся по вашей воле двигаться вниз по ведущей вверх лестнице. Мне это не особенно нравится. Я слишком ценю время, чтобы расходовать его в ущерб самому себе. Впрочем, простите… я не уверен, что вы читали Белл Кауфман.
В классе ужасная тишина. Такая тишина, что могут лопнуть барабанные перепонки. Наконец, она взрывается сдавленным, задыхающимся голосом Марии Серафимовны:
— Как вы смеете! Вы… говорить мне такое!
— Я сказал, что думал.
— Вон из класса! Вон сию минуту!
Столкновение с Марией Серафимовной не вызывает во мне угрызений совести. Героем, впрочем, я тоже себя не чувствую. Какое-то вялое, серое безразличие. Оно продолжается до конца занятий. И когда после звонка с последнего урока ко мне подходит Мария Серафимовна и, не глядя на меня, сообщает, что со мной хочет побеседовать директор, я не удивляюсь столь высокой чести — мне все равно.
Витек, сопровождающий, как тень, каждый мой шаг после происшедшего, глядит на меня как на приговоренного к смерти.
— Я подожду тебя, — говорит он.
— Нет, — говорю я. — Сегодня мне надо быть в городе, и я не пойду домой. Захвати мою сумку и скажи нашим, что задержусь. Пусть не беспокоятся.
Я жду, когда Витек с двумя сумками (одна через плечо, другая — в руке) скроется за поворотом коридора и иду в кабинет директора. Отворяю обитую черным дерматином дверь (в школе в ходу выражение — «побывать за черной дверью»). Василий Матвеевич, наш главнокомандующий, как мы его зовем, сидит за столом. Коренастый, грузный, с маленькими, острыми глазами, он, увидев меня, откидывается на скрипнувшую от тяжести его тела спинку стула.
— Ага, возмутитель спокойствия явился, — густым басом встречает он меня. — Ну, ну… проходи. Ужасно люблю потолковать с хулиганами. Все-таки хулиганы, что бы о них ни говорили, — личности. Правда, зачастую, весьма сомнительного достоинства.
Василий Матвеевич, в отличие от других учителей, обращается к ученикам на «ты», и это, между прочим, значительно приятнее слышать, чем незаслуженное, а потому в чем-то фальшивое «вы».
Я приближаюсь к столу, сажусь. С Василием Матвеевичем надо держать ухо востро. Среди учеников о нем ходят легенды. Говорят, не нашелся еще человек, который бы сумел угадать, какой номер он может выкинуть в том или ином случае, настолько непривычно, непредсказуемо, неподобающе своему высокому положению он умеет вести себя.
— Так что же, рассказывай, что натворил, — говорит Василий Матвеевич, оглядывая меня своими острыми маленькими глазками.
— Что рассказывать? Мария Серафимовна вам уже все рассказала.
— И ты согласен с тем, что она о тебе говорила?
— Я не знаю, что она говорила. Но думаю, что не согласен.
— Я тоже так думаю, — голос директора теряет первоначальную насмешливость, становится доверительно серьезным. — Поэтому и хочу послушать тебя.
— Мне можно быть с вами откровенным? — спрашиваю я.
— Не можно, а нужно, — поправляет меня Василий Матвеевич. — В противном случае разговор наш станет бессмысленным.