Начало, или Прекрасная пани Зайденман - страница 2
Портной Куявский облизал губы кончиком языка. Пряжки на туфлях судьи, которые всего минутой раньше вызывали в нем ассоциации с маленькими, сверкающими звездочками, теперь казались ему глазами дикого зверя.
— Да что вы такое говорите, пан судья, — пробормотал он. — Я хочу мира, само собой, но на других условиях. Пусть сначала этот самый Гитлер под землю ляжет…
— Чтобы он лег под землю, необходима долгая война, пан Куявский, — возразил судья.
— Тогда пусть будет долгая война, но главное, чтобы он сдох!
— Ну, так как же мы решим, друг мой? Вам уже не подходит мир с сегодняшнего вечера? Снова повоевать захотелось? Может, хватит всех этих ужасов? Неужели сидит в вашем нутре такой кровожадный палач? Не ожидал от вас, пан Куявский! Мало вам жертв, пожаров, крови польской и непольской, пролитой в этом мире?
Судья звучно рассмеялся. Остановил кресло-качалку. Глаза дикого зверя погасли.
— Ладно, друг мой, — произнес он. — Вот и договорились в конце концов. Запомните, пан Куявский! Для нас всегда главной заботой должна быть Польша, наша польская суть, наша свобода. Не какой-то там европейский мир, вздор, чепуха для идиотов, а Польша. Разве я не прав?
— Конечно, правы, пан судья, — ответил Куявский. — Да ведь я не только ростом недомерок, но и разумом.
— Никогда не говорите этого вслух! У стен есть уши. А вдруг там какие-нибудь демиурги доморощенные сидят, которые только того и ждут, чтобы люди утратили доверие к собственному разуму, чтобы начали внутренне колебаться и самих себя растравлять сомнениями, а вдруг у них и в самом деле такой, как вы были любезны выразиться, недомерочный разум.
— Демиурги? — повторил Куявский. — Не слышал. Это что-то вроде водопроводчика?
— Это, дорогой мой, такие мастера по спасению человечества. Не успеете оглянуться, как вылезет один да другой из какой-нибудь дыры. В карманах у каждого философский камень. У всех камни разные, и они бросаются ими друг в друга, но, правда, обычно попадают по лбу людям порядочным, таким, как вы или я… Хотят наше будущее устроить на свой манер. И на свой манер причесать наше прошлое. Вы таких еще не встречали, пан Куявский?
— Может, и встречал, — примирительно ответил портной и снова с вожделением посмотрел на фавна в золоченой раме.
— А кстати говоря, — продолжал судья, — упоминание о водопроводчике представляется мне чрезвычайно интересным. Дай Бог, чтобы вы не оказались пророком, дорогой пан Куявский. Потому что может наступить день, когда они всех нас спустят в канализацию. Хороши мы будем тогда.
— А что до картины, пан судья, — робко подхватил Куявский, — то этого фавна я бы забрал еще сегодня. За раму прошу посчитать отдельно. Парень приедет на рикше[2], в бумагу завернет, шнурочком перевяжет, и можно спокойно ехать.
— Ехать-то можно, но я был бы рад услышать, каково ваше предложение.
— Вы, пан судья, в разговоре с паном Павелком упоминали, что частично может быть натурой.
— А как же. Было бы весьма желательно. Я имею в виду главным образом жиры и мясо.
Куявский игриво погрозил судье пальцем и сказал:
— Вы, пан судья, человек весьма интеллигентный, а в торговых делах, я вижу, тоже соображаете.
Слова эти он произнес тоном веселым, хотя, правда, не без внутреннего беспокойства, так как не был уверен, уместно ли говорить с судьей в подобной форме. Портной Куявский имел при себе денег больше, чем судье доводилось видеть в течение целого года, и все же он чувствовал себя скованно перед лицом старого человека в кресле-качалке, и не только потому, что судья был некогда его благодетелем, но по совершенно банальной причине — просто он знал свое место на этой земле. Не наступили еще времена, когда положение человека определяли деньги и власть. Портной принадлежал к эпохе, когда все основывалось на надежном духовном порядке, тонком, как фарфор, но зато прочном, как римский акведук. Господствовала иерархия человеческих душ, и все знали, что на земле существует благородство не по происхождению, а возникающее из глубин человеческой личности. И потому Куявский слегка смутился и взглянул на судью. Тот сердечно рассмеялся.