...Начинают и проигрывают - страница 2
Лишь под утро немного отпустило — почему-то всегда все боли сдают к утру. Было совсем темно, но из коридора уже доносился шум уборки, да и в палате зашевелились, закашляли.
Проснулся и мой ближайший сосед.
— Разбудили вас? — спросил шепотом. — Спите, рано еще.
— Не хочется.
— Болит? — догадался он и опустил босые ноги с койки. — Воды дать?…
Вода холодная — зубы ноют. Видно, в палате не жарко. Это меня только в жар бросает из-за моей войны.
Скосил глаза на соседа. Стоит в ожидании возле моей койки. Высокий, жилистый. И молодой, вроде меня.
— Спасибо, друг.
Вернул ему кружку. Он взял левой рукой — правая на перевязи.
— Крепко ушибло?
Пожал плечами:
— Средне. Грудь осколком и три пальца… — Он дополнил слова лаконичным жестом: напрочь.
Я присвистнул.
— Могло быть хуже. — Поставив кружку к бачку, он опять лег.
Сосед говорил по-русски правильно, но с чуть уловимым протяжным акцентом.
— Не русский? — спросил я.
— Латыш.
— О! Земляк!
— Тоже из Латвии? — Он удивился, даже сел.
— Совсем рядом. Себеж — километров тридцать от вашей границы. Там родился, там учился, там жил до армии.
— Себеж… — он, вспоминая что-то, смотрел прямо перед собой невидящим взглядом. — Меня там ранило. На станции. В самом начале войны. Всю тогда станцию разбомбило.
— Значит, не впервой в госпитале?
Он усмехнулся:
— Сказать неудобно — шестой раз!…
У нас обнаружилось много общего. Ему, как и мне, двадцать три. Все его родные, как и моя мама с сестренкой Катькой, остались по ту сторону фронта, и ничего о них неизвестно: живы ли, погибли. Он, и я тоже, на фронте с первых дней войны. Вот только ранение у меня первое. Было, правда, еще одно, в ту же ногу, но пустяковое: пулей мякоть пробило. Я наотрез отказался эвакуироваться в госпиталь. Отлежал в своем дивизионном медсанбате две недели и благополучно вернулся к себе, в непромокаемую. А то после госпиталя еще неизвестно, куда попадешь. Обратно в свою часть возвращались немногие.
Сосед казался славным парнем. Правда, на слова не слишком щедр и в обращении сдержан — вот уж сколько с ним толкуем, а все не может отказаться от «вы».
— Да брось ты официальничать — не на дипломатическом приеме, — не выдержал я наконец и тут же вспомнил, что не знаю даже его имени. — Как тебя звать-то?
— Арвид Ванаг. — И добавил сразу: — Арвид — имя, Ванаг — фамилия.
Вероятно, некоторые путали, вот он сам и разъяснял. Я тоже представился на его манер:
— Виктор Клепиков… Виктор — имя, Клепиков — фамилия. Еще там есть Николаевич, но это пока в резерве, на случай старости.
Шутку он понимал, но реагировал не открыто, не бурно, не громко хохоча, а по-своему, сдержанно: веселели одни лишь глаза.
Я продолжал выяснять:
— Случаем, не лейтенант?
Подтвердил кивком: он самый!
— Случаем, не гвардии?
— Гвардии.
— Смотри-ка, и я… Может, еще, случаем, и минометчик?
Улыбается скупо:
— Сожалею, нет. Командир взвода разведки…
Так мы познакомились.
А потом, когда уже совсем рассвело и вошла грузная, но удивительно неслышная сестра с чуть позвякивающим в стакане стеклянным букетиком градусников и объявила подъем, Арвид официально представил меня остальным обитателям палаты. И в этой излишней церемонности, пожалуй, больше, чем в его легком акценте, ощущалось что-то непривычное, ненашенское.
До войны в здании госпиталя размещался научно-исследовательский институт, и на дверях палат рядом с их номерами чернели какие-то странные буквы, оставшиеся от добрых институтских времен. На нашей палате, например, было выведено: «ГРГН», и штатные госпитальные остряки, поупражнявшись недолго, расшифровали эту загадочную надпись так: «Где ручки, где ножки» — у нас лежали почти исключительно раненные в конечности. На двери кабинета начальника госпиталя под табличкой с его званием и фамилией стояли буквы «ССЗ». Бог знает, что они значили у сотрудников института, а вот изобретательные ранбольные, — так мы здесь именовались, возможно, в целях психологической профилактики: и не раненый и не больной, словом, почти здоровый — ранбольные превратили непонятное сокращение в «самый страшный зверь», хотя начальник госпиталя был совсем не страшным и никто его не боялся, даже подпольные картежники. Накрыв их за строго-настрого запрещенной пулькой, начальник долго и проникновенно читал мораль, но самодельные карты все-таки не отбирал.