Нации и национализм после 1780 года - страница 23
Едва ли они могли ошибиться в своем прогнозе более поразительным образом. Отсюда также следует, что нации и национализм как правило не представляли тогда важнейшую внутреннюю проблему для политических образований, достигших статуса «наций-государств», какими бы разнородными в национальном смысле ни являлись они по современным стандартам, хотя подобные проблемы доставляли немало беспокойства не-национальным империям, которые не были (анахронистически) «многонациональными». Ни одно из европейских государств к западу от Рейна — кроме Британии с ее вечной ирландской аномалией — еще не сталкивалось с серьезными осложнениями по этой части. Сказанное не означает, что политики ничего не знали о существовании каталонцев или басков, бретонцев или фламандцев, шотландцев или валлийцев; в них, однако, видели главным образом фактор, способный выступить за или против какой-то общегосударственной политической силы. Так, шотландцы и валлийцы выступали в роли подкрепления для либерализма, бретонцы и фламандцы — как союзники католического традиционализма. Разумеется, политические режимы наций-государств по-прежнему с большой для себя выгодой пользовались отсутствием демократической избирательной системы, которой суждено было в будущем подорвать национальную теорию и практику либерализма — как, впрочем, и многое другое в либерализме XIX века.
Вероятно, именно поэтому серьезные теоретические исследования по национализму были в либеральную эпоху немногочисленными и носили какой-то случайный и нерегулярный характер. Такие наблюдатели, как Милль и Ренан, довольно равнодушно относились к составляющим «национального чувства» (к этносу) — вопреки страстной увлеченности викторианцев проблемами «расы» (языком, религией, территорией, историей, культурой и прочим): ведь то, какой именно из этих факторов будет сочтен наиболее важным, с точки зрения практической политики тогда еще не играло особой роли. Однако начиная с 1880-х годов дискуссии по «национальному вопросу» приобретают серьезность и остроту, особенно среди социалистов, поскольку политическое влияние национальных лозунгов на массы потенциальных или действительных избирателей или сторонников массовых политических движений превратилось теперь в насущный вопрос реальной политики. Дебаты по таким вопросам, как теоретические критерии статуса нации, стали теперь бурными и страстными, поскольку предполагалось, что любой конкретный ответ влечет за собой вполне определенную политическую программу и особую стратегию политической борьбы. Эти вопросы были важны не только для правительств, сталкивавшихся с различными видами национальных движений и притязаний, но и для политических партий, которые стремились привлечь избирателей, опираясь на национальные, ненациональные или альтернативные национальные лозунги. Социалистам центральной и восточной Европы было далеко не безразлично, на какой именно теоретической основе разрабатывается понятие нации и ее будущего. Маркс и Энгельс, подобно Миллю и Ренану, считали подобные вопросы второстепенными. Зато во Втором Интернационале подобные дискуссии играли решающую роль, и целое созвездие выдающихся личностей (или тех, кого знаменитость ожидала в будущем) — Каутский, Роза Люксембург, Бауэр, Ленин и Сталин — посвятили им серьезные работы. Но если подобные проблемы занимали марксистских теоретиков, то, скажем, для сербов и хорватов, македонцев и болгар также было чрезвычайно важно — с практической точки зрения, — какое именно определение будет дано «южнославянской» национальности.[95]
«Принцип национальности», о котором спорили дипломаты и который изменил карту Европы в 1830–1878 гг., отличался, таким образом, от феномена политического национализма, игравшего все более важную роль в эпоху массовой политики и демократизации европейских государств. Во времена Мадзини еще не имело особого значения то обстоятельство, что для большинства итальянцев никакого Рисорджименто вообще не существовало, что и признал Массимо Д'Адзельо в своей знаменитой речи: «Италию мы уже создали, теперь нам предстоит создать итальянцев».