Надя - страница 14
— из черного окно стало красным, вот и все.) Тут, признаюсь, меня охватывает страх, и Надею тоже. «Какой ужас! Смотри, что происходит среди деревьев? Синева и ветер, синий ветер. Я раньше один только раз видела, как проносится по этим же деревьям синий ветер. Вот оттуда. Из окна Отеля Генриха IV[11], и тогда мой друг, тот второй, о котором я тебе говорила, собирался уходить. И мне был голос, он говорил: "Ты умрешь, ты умрешь". Я не хотела умирать, но ощущала такое головокружение... Я бы обязательно упала, если бы. он меня не поддержал». Думается, давно пора покинуть это место. Когда мы шли по набережным, я чувствовал, как она вся дрожит. Она захотела вернуться к Консьержери. Слишком неприкаянная, слишком уверенная во мне. Однако она что-то ищет, она очень настаивает, чтобы мы вошли во двор, во двор какого-то комиссариата, который она быстро обследует. «Это не здесь... Но, скажи мне, — почему ты должен садиться в тюрьму? Что ты наделал? Я тоже была в тюрьме. Кто я? Я была много веков назад. А ты в ту эпоху, кто ты был?» Мы продолжаем путь вдоль решетки, вдруг Надя отказывается следовать дальше. Там справа, внизу, окно, выходящее на ров, она уже не может оторвать от него глаз. Именно перед этим окном, похожим на приговоренного, мы обязательно должны ждать; она это точно знает. Именно оттуда может явиться все. Именно там все начинается. Она держится за решетку обеими руками, боясь, что я оттащу ее насильно. Она почти не отвечает на мои вопросы. В конце концов после упорного сопротивления я смиряюсь, жду, когда она добровольно продолжит дорогу. Она еще не оставила мысли о подземелье и, думает, что вероятно находится около одного из его выходов. Она спрашивает себя, кем могла бы быть при дворе Марии-Антуанетты. Шаги гуляющих вызывают у нее непрекращающуюся дрожь. Я начинаю нервничать и, отцепив одну за другой ее руки, наконец-то принуждаю ее следовать за мной. Так продолжается более получаса. Пройдя через мост, мы направляемся к Лувру. Надя по-прежнему рассеянна. Пытаясь вернуть ее себе, я читаю стихотворение Бодлера, но модуляции моего голоса вызывают у нее только новый испуг, он усиливается при воспоминании о недавнем поцелуе — «поцелуе, содержавшем какую-то угрозу». Она еще раз останавливается, облокачивается на каменные перила, и взгляды наши погружаются в реку, сверкающую в тот час огоньками: «Рука, это рука в Сене, почему эта рука, что пламенеет на воде? Поистине огонь и вода — одно и то же. Но что обозначает эта рука? Как бы ты объяснил? Оставь меня смотреть на эту руку. Почему ты хочешь, чтобы мы ушли? Чего ты боишься? Ты считаешь меня больной, не так ли? Я не больна. Но что это значит, по-твоему: огонь на воде, рука огня на воде? (Шутливо.) Разумеется, это не фортуна: огонь и вода — одно и то же; огонь и злато — совсем разное». К полуночи мы у Тюильри, она пожелала, чтобы мы здесь присели на минутку. Прямо перед нами бьет ключом водяная струйка, за изгибом которой она, кажется, внимательно следит. «Это как мысли — твои и мои. Посмотри, откуда они все выходят, до какого уровня взлетают; как прекрасно, когда они снова падают. И потом, очень скоро они тают; они снова оживают с той же силой, снова это разбитое стремление, это падение... и так до бесконечности». Я восклицаю: «Однако, Надя, как странно! Действительно, откуда ты взяла этот образ, что явлен почти в такой же форме в одном сочинении, которое ты не можешь знать и которое я сам недавно прочитал?» (И я должен был объяснить ей, что этот образ изображен на виньетке в начале третьего «Диалога» Беркли — между Гиласом и Филонусом, — в издании 1750 года, с надписью «Urget aquas vis sursum eadem flectit que deorsum», которая в конце книги обретает для защитника идеалистической установки глобальное значение.) Но она уже не слушает меня, вся поглощенная маневрами какого-то мужчины, который несколько раз проходит перед нами и которого она считает знакомым, ибо она в подобный час в этом парке не впервые. Тот человек, если это действительно тот, предлагал ей выйти замуж. Это переключает ее на воспоминания о своей маленькой дочери, ребенке, о существовании которого она сообщает мне с большими предосторожностями; она обожает дочь, особенно потому, что та мало похожа на остальных детей «благодаря постоянной мании вынимать у куклы глаза, чтобы посмотреть, что находится за ними». Она знает, что дети всегда тянутся к ней; где бы она ни была, они собираются вокруг нее, подходят улыбнуться ей. Теперь она говорит словно для себя одной, содержание ее речи меня все равно больше не интересует, ее голова повернута в противоположную сторону, я начинаю ощущать усталость. Однако хотя я не подаю ни малейшего признака нетерпения: «Точка, все. Я почувствовала вдруг, что становлюсь тебе в тягость». Вновь повернувшись ко мне: «Конец». Из сада ноги сами повели нас на улицу Сент-Оноре, в бар, где еще не погасили свет. Она подмечает, что мы пришли на площадь Дофина, в «Дофин». (Играя в аналогии, я часто отождествлял себя в разряде животных с дельфином.) Но Надя становится беспокойной, заметив мозаическую полосу, что тянется от прилавка на пол, и мы вынуждены почти сразу уйти. Мы условились встретиться в «Нувель Франс» только послезавтра вечером.