Надя - страница 2

стр.

. Ибо я мог бы похвастаться, что обладаю частными документами вроде этого о каждом из восхищающих меня людей или, по меньшей мере, могу довольствоваться документами меньшего значения, которые не самодостаточны с эмоциональной точки зрения. Я вовсе не курю фимиам Флоберу, однако, когда меня уверяют, что, по его собственному признанию, в «Саламбо» он хотел лишь «передать впечатление желтого цвета», в «Мадам Бовари» — лишь «сделать нечто цвета плесени в углах, где сидят мокрицы», а все остальное было совершенно безразлично, именно эти внелитературные интересы располагают меня в его пользу. Для меня величественный свет картин Курбе — это свет на Вандомской площади в час, когда пала колонна. А если бы в наши дни такая личность, как Кирико, согласилась выразить полностью и, разумеется, вне художества, в самых ничтожных и оттого самых беспокоящих деталях наиболее ясное из того, что некогда двигало им, от какого множества лишних движений он избавил бы своих толкователей! Без него, — что я говорю — вне его, по одним только его полотнам того времени да рукописной тетради, которую я держу в руках, можно только отчасти воссоздать его мир до 1917 года. Как жаль, что уже поздно восполнять лакуны и невозможно уловить полностью то, что в его мире идет наперекор предусмотренному порядку и выстраивает новую иерархию вещей. В свое время Кирико признавался, что не мог писать иначе как удивившись (удивившись впервые) некоторой расстановке объектов; вся тайна откровения заключалась для него именно в слове «удивление». Конечно, возникшее произведение оставалось «соединенным тесной связью с тем, что спровоцировало его рождение», но схожесть была «такой же странной, как сходство двух братьев или, точнее, как образ какого-либо лица в сновидении и его реальное лицо. Это одновременно тот же самый человек и не он: в его чертах заметно легкое и таинственное преображение». Что касается реального взаиморасположения этих немногих объектов, которое являло для него некую особенную очевидность, было бы уместно обратить критическое внимание на сами объекты и исследовать, почему они расположились именно таким образом. Мы ничего не скажем о Кирико, если не будем учитывать его чрезвычайно субъективного угла зрения на артишок, на перчатки, печенье или бобину. Отчего же в подобном деле мы не можем рассчитывать на его сотрудничество![1]

Не менее существенными, чем уже рассмотренные размещения вещей по отношению к духу, мне представляются различные расположения духа по отношению к вещам; ибо эти два рода взаимного расположения управляют всеми формами чувственности. Так, я обнаружил, что у нас с Гюисмансом, автором «В тихой гавани» и «Там, внизу», очень близкие способы оценивать явления, делать выбор среди сущего с пристрастием отчаяния; и, хотя к моей великой досаде, я был знаком с ним только посредством книг, он из всех моих друзей был, наверное, наименее чуждым. Он сделал больше, чем кто бы то ни было, чтобы довести до крайности это необходимое, жизненное разграничение между хрупкой, но спасительной связью звеньев цепи и головокружительной совокупностью сил, которые составляют заговор, чтобы низвергнуть нас в бездну. Он поделился со мною той вибрирующей тоской, что возбуждали у него почти все зрелища; именно он, как никто прежде, хотя и не показал мне великое пробуждение спонтанного начала на почве, опустошенной сознанием, но по крайней мере чисто по-человечески убедил меня в абсолютной фатальности спонтанного начала и в бесполезности стремления его избежать. Я бесконечно благодарен ему за то, что он, не желая произвести сенсацию, поведал мне обо всем, что трогало и отвлекало его в часы острейшей тоски, становясь при этом на позицию стороннего наблюдателя; за то, что он, в отличие от большинства поэтов, не «воспевал» абсурдно эту тоску, но терпеливо, незаметно перечислял мне те минимальные и совершенно непроизвольные основания, которые он еще находил, для того чтобы быть — и причем не известно для кого — быть человеком, который говорит! Я считаю его объектом одного из тех вечных импульсов, что приходят вроде бы извне и заставляют нас замирать на несколько мгновений перед одной произвольной, более или менее новой комбинацией, секрет которой, как кажется, мы отыщем в нас самих, если будем долго вопрошать себя. Ибо, надо сказать, я отделяю его от всех эмпириков романа, что выводят на сцену персонажей, отличных от автора, и расставляют их на свой лад и физически и морально, а с какой целью — этого лучше и не знать. Из одного реального персонажа, о котором они претендуют иметь некое представление, они делают двух для своей истории; из двух реальных они без всякого стеснения лепят одного. А мы еще берем на себя труд это обсуждать! Один человек советовал моему знакомому автору по поводу его произведения, которое должно было вот-вот выйти в свет, изменить хотя бы