Наследство - страница 15

стр.

Председатель, конечно, про обиду брата не знал. Да и сам Константин, если бы все не так вот — одно к одному, не обиделся бы. Ну, в отпуске человек — обыкновенное дело. А тут…

Председатель, построжившись, счел необходимым проявить чуткость.

— Со средствами-то как, Петрович? — участливо спросил он. — Теперь ведь расходы да расходы.

— Спасибо — не надо, — ответил Константин. И Артамонов поспешил вставить:

— Деньги есть, не беспокойтесь.

— Ну как же, как же, — сказал председатель, — Федоровна, посмотри там, у себя.

Жена достала пятерку, протянула Константину. И так эта пятерка царапнула Артамонова, что он аж зубы стиснул.

— Немедленно! — сказал брату, когда председательская чета откланялась. — Немедленно отдай! — он достал еще десятку. — Пошли немтыря — пусть водки мужикам купит.

Потом уж подумал: нехорошо. Человек, возможно, от души… Но все в этот день ранило его, все…

Привезли гроб с телом матери в город только поздно ночью. Коля Тюнин вел свою машину, как бог. За все семьдесят километров не тряхнул ни на одной выбоине, не затормозил резко. Хотя управлять было трудно. Во-первых, дорога. Такие «тещины языки», такие петли Артамонов только на Кавказе встречал. А во-вторых, в кабине их сидело четверо: старшая девчонка Константина уревелась вся — не останусь, поеду с бабой! Как ни уговаривали ее и отец, и Артамонов, и соседки — ни в какую! Хоть в кузове, да поеду. В кузов собрался залезть Артамонов, брату, с его легкими, ехать там была бы гибель, но Коля Тюнин скомандовал:

— Давайте все в кабину. Ужмемся как-нибудь. На всякий случай, — это Артамонову, — держи пятерку наготове. Если вдруг инспектор. Хотя, вряд ли.

Ехали, скреблись по гололеду, курили без конца — разгоняли дрему. Таиске сказали: «Терпи, раз напросилась».

Артамонову все это казалось нереальным: позади, в гробу мать… как же так?

Ему вспомнилась другая дорога с матерью. И другой день — теплый, сентябрьский, золотой.

Это было в сорок четвертом году. Им тогда нежданно-негаданно выделили в гараже, где работала сестра, трехтонку — вывезти сено для коровы. Шофер, молодой мужчина в полинялой гимнастерке, бывший фронтовик, пригласил мать в кабину: «Садись, глазастая, — я веселый». «Нет, мы наверху», — рассмеялась мать.

Ехали стоя, держась руками за кабину. «Ты ногами пружинь, сгибай их в коленках», — учила Артамонова мать. Шофер, задетый тем, что мать не села к нему, погонял вовсю, на тряских местах ходу не сбавлял. Мать, казалось, это еще больше веселило. Она разрумянилась, платок сбился на затылок, короткие темно-русые волосы трепал ветер. Она то петь принималась, то, нагибаясь к Артамонову, рассказывала ему разные истории, перекрикивая шум мотора.

— Вот, Тима, сейчас впереди ложок будет, заметь!.. В прошлом году, в сенокос, ехали мы тут верхами с Трясуновым дядей Иваном, с объездчиком, — ты его знаешь. Ехали шагом, только в ложок спустились, глядь, медведь дорогу переходит. Мы коней повернули и галопом назад. А до этого, только что вот старуху обогнали, шорку, — шла с котомкой за плечами. И опять ей навстречу. «Стой! — кричим. — Бабушка! Мамка! Ата! (Я не знаю, как по-ихнему.) Стой! Медведь там!.. А у ней — веришь? — аж глаза разгорелись. «Где медведь, где?» И вытаскивает ножик. А там ножище — страх смотреть. Платок с головы сорвала, руку им обмотала — и бегом в ложок, в кусты… Дак что ты думаешь? Зарезала ведь медведя! Они их, знаешь, как режут? Он на дыбы вспрянет, пасть разинет — а они ему туда руку с ножом, в пасть. Только обматывают руку потолще, чтобы не сжевал… Вот до чего отчаянный народ…

Возвращались опять наверху, на возу с сеном. Везли еще полмешка овсяной муки, знакомая старуха в деревне Безруковке уделила. Мать положила голову на мешок, мука через мешковину пудрила ей волосы.

— А что, Тима, — говорила мать, глядя в небо. — Вот приедем сейчас домой — а там папка ждет, а?

(Артамоновы уже месяца два, как получили от отца письмо: «Лежу в госпитале, ранен легко, скоро ждите домой…»).

Господи, какое это было счастье: ехать под чистым небом с веселой, разговорчивой матерью, знать, что корова теперь с кормом, что вечером будут овсяные блины, и под радостный стук сердца думать: а вдруг, правда, отец уже дома?