Насмешник - страница 34
и пруссаков. И вовсе не чувствовал себя храбрецом. Я не знал, как еще можно было бы вести себя в том положении, усыпленному, выпотрошенному и связанному. Приятно было в какой-то степени ощущать себя значительной фигурой, но вся эта история была мне неприятна. Я снова взялся за дневник и первым делом изобразил себя под ножом хирурга.
Когда шрам зажил и вернулись силы, я встал с постели, и ноги у меня подкосились. Пробыв долгое время связанными, они плохо держали меня, и первые дни, пока слабость в ногах не прошла, я был ограничен в передвижении по дому и в общении с близкими.
Не знаю, откуда родители услышали о месте, куда меня после этого отправили, — большой женской школе в устье Темзы, пустовавшей в летние каникулы. Единственный, кто составлял мне там компанию, была несчастная маленькая девочка по имени Даффодил, чей отец служил в Индии. Директриса имела странное прозвище Камбала или что-то вроде этого. Она жила в школе постоянно. То же и учительница немка, которую я, со всем своим пристрастным отношением к этой нации, ненавидел лютой ненавистью, смягчить которую она почти не пыталась. Она учила со мной немецкий стишок о пуделе, выпившем молоко, и тот бессмысленный стишок до сих пор звучит у меня в голове.
Впервые в жизни я почувствовал себя брошенным. Нас поили инжирным сиропом, от которого у меня бывала резь в желудке. У нас были неопределенные отношения с несколькими враждебно настроенными мальчишками из мужской школы, которые, как мы, проводили там свои каникулы. Непонятно откуда, мы с Даффодил узнали, что у них есть какая-то отвратительная тайна, связанная с главными воротами. Однажды Даффодил подпустила в постель, и ее наказали, на весь день связав руки. Я с большим трудом догадался о причине подобного унижения. Мы не знали по-настоящему жестокого обращения, просто та школа полностью была лишена сочувствия и обаяния. Огромное пустое уродливое здание давило на нас. И горькой иронией было соседство моря, прежде всегда приносившее радость.
В эту пустыню три раза в неделю приезжала на велосипеде полная и приятная женщина, которая привозила электрическую батарею лечить мои ноги. Эти сеансы и жидкая грязь отмели, по которой меня посылали бродить в отлив по нескольку часов в день, были рекомендованы в качестве средства (действенного, между прочим) для восстановления работы ног. Своей массажистке я по секрету признался, как несчастен в этом заброшенном колледже. Она предложила моей матери отпустить меня пожить у нее. У нее были дочь, Мюриэл, немногим старше меня, и муж, которого она содержала, старый солдат. Дом находился в безлюдном переулке на окраине, окруженный дамбой и соленым болотом, где по воскресеньям собирались группки подозрительного вида картежников. Нам с Мюриэл запрещалось приближаться к ним. Мы наблюдали за ними издали, и, когда они расходились, повсюду на земле оставались обрывки-порванных карт. В конце проулка две дряхлые, как мне тогда казалось, старые девы содержали крохотную школу, куда Мюриэл и я ходили вместе с еще четырьмя или пятью другими детьми. Учеба главным образом состояла в маршировании по парадному залу под звуки рояля. Потом я в течение многих лет получал на Рождество поздравительные открытки от начальниц той школы. Мюриэл время от времени показывала мне свои «глупости», я ей — свои. Другим в классе она сказала, что я сын миллионера из Лондона.
Отец Мюриэл почти каждый вечер напивался, но не сильно. Выпив, он приходил в отличное настроение. Распевал песни и расхваливал меня в лицо вне всякой меры. Мюриэл не любила его, хотя он соорудил нам помост на старом дереве (где Мюриэл и снимала с себя штанишки). Получив еженедельную плату от моих родителей, массажистка отправлялась в город и возвращалась с тачкой, нагруженной разрозненной мебелью и прочими предметами домашнего обихода. Мне она говорила, что все это купила. Теперь я понимаю, что она выкупала их из заклада. Вещи были самые разные — банджо, на котором играл отец Мюриэл, альбомы с фотографиями военных лагерей в Индии, фонограф, фарфоровые вазы, пальто и шинель. Дом был в удивительном духе диккенсовских романов и являл мне старый, не знакомый мне мир. Я был там очень счастлив; настолько счастлив, что забывал писать домой и, в конце концов, получил от отца письмо с выговором. Он написал, а точней, надиктовал, поскольку письмо было отпечатано на машинке, скорее, душераздирающий рассказ о том, как переживала мать накануне моей операции. Припомнил прокаженных, исцеленных Господом, из которых лишь единственный вернулся, чтобы поблагодарить Его. Это послание заставило меня почувствовать, нет, не раскаяние, а ужасную обиду.