Настоящая фантастика 2018 [антология] - страница 35
Я продолжал трудиться над тектологией, над технологией трансфузии и по обоим направлениям споро продвигался, словно интеллектуальная изоляция, в которой пребывал, создавала идеальные условия для творчества. Я казался себе Пушкиным в период Болдинской осени, несмотря на грозовые события мировой войны, которые предвещали неминуемый крах российских и европейских монархий, а вместе с тем — освобождение пролетариата. Идея пролетарской культуры, вручения фабричным творцам прометеева факела, который и рождает подлинное искусство, не отягощенное буржуазными ценностями, будоражила меня. Только культурная гегемония пролетариата обеспечит построение подлинно социалистического общества. Но попытки решить данную задачу упирались в неожиданное препятствие — неразрешимое противоречие с партийной линией. Школы пролеткульта на Капри, в Париже, Петрограде, Москве громились, саботировались, и самое печальное — не агентами охранки, а теми, кто были моими товарищами по партии. Они прилагали титанические усилия задуть прометеево пламя, из которого должен был возгореться пожар пролеткульта. Я понимал, точнее, был — вполне уверен: революция свершится так, как того жаждали большевики — через перехват власти, диктатуру, кровь, и никому не будет дела до культурных задач. Я катастрофически не успевал в забеге из царства необходимости в царство свободы.
То, что предложил Мефистофель, взращенный доктором Фаустом, при всей условности поэтической метафоры, самому Фаусту не пришло бы в голову, ибо он никогда не рассматривал опыты по трансфузии как способ распространения своих идей. Слишком попахивало это чертовщиной, спиритизмом и прочей теософией. Но Гастев настаивал: трансфузия открывает перед пролетариатом невероятные возможности. Я упоминал о нашей обоюдной способности обмениваться мыслями на расстоянии, с легкостью усваивать огромные объемы научной информации, понимать ее до самых тончайших нюансов и при этом оставаться работоспособными почти круглые сутки. Железное здоровье. Влияние на окружающих, например, филеров, превращаясь для них в уэллсовских «невидимок», способных ускользнуть от любого наблюдения. Гастев продемонстрировал иное. Металл притягивался к его телу, словно плоть стала магнитом. Он легко удерживал на себе домашнюю утварь и даже пудовые гири, а когда я хотел съязвить, что с подобными талантами прямой путь в цирк по стезе Поддубного, Гастев вдруг стал преображать металл. Поначалу я даже не понимал, что происходит. Притянутые к его телу предметы трансформировались, сливались с телом, формировали металлические сочленения, пронизанные человеческой плотью. На моих глазах возник жуткий сплав живого тела и металла. Гастев превращался в то, о чем столь страстно писал в своей поэзии рабочего удара. Он сливался воедино с машиной.
5. Машинизм
Мы не вдавались в подробности, сказав членам рабочего кружка, что необходимы добровольцы для научных экспериментов во имя пролетарской революции. Я нисколько не грешил против истины, ибо все еще не был уверен, что феномен Гастева не есть результат случайности, стечения невероятных событий. Однако дальнейшее превзошло мои робкие ожидания и надежды.
Учитывая необходимость проведения эксперимента на большой выборке испытуемых, при том, что источником крови выступал только я, пришлось ограничиться малыми дозами трансфузии. Но вскоре мы обнаружили — участники эксперимента проявляют недюжинную интеллектуальную остроту, возрастающие способности к творчеству. Их дарования проявлялись в фабричной деятельности, что непосредственно наблюдал Гастев, который работал на том же заводе инженером. Он с восхищением описывал рост производительности труда подопытных за счет повышения точности и экономности движений, с какой охотой они выдвигают предложения по совершенствованию заводских условий, что привело к росту выпуска продукции, в которой остро нуждался фронт. Рабочими двигал вовсе не квасной патриотизм, не божецаряхрани, конечно же, а искреннее желание сделать свой труд более совершенным.
Расширилась и упрочилась наша мыслительная связь с теми, кто стал обладателем частички моей крови. Достаточно сделать интеллектуальное усилие, и я мог видеть окружающее их глазами, ощутить то, что ощущали они. Поначалу меня это пугало, ибо я казался сам себе кукловодом, которому достаточно дернуть веревочки, чтобы заставить куклу двигаться так и туда, куда угодно кукольнику. Не оказалось ли в моей крови субстанции, неосторожное использование которой закует пролетариат в такие цепи, в сравнении с которыми капиталисты-фабриканты покажутся образцами свободы духа и тела? Но несмотря на грызущие сомнения, должен признаться — мне нравилось пребывать одновременно во множестве тел, порой слегка поправлять их, предотвращать ошибки, которые они могли совершить. Теперь мне казалось, что подобное состояние не есть результат эксперимента, а закономерность социального развития, тот виток исторической спирали, когда новый, доселе невиданный класс — пролетариат — переходит на новый виток эволюционного развития, отчуждаясь от капитализма не только по классовым интересам, но и психофизиологично. Уэллс в романе «Машина времени» описал нечто подобное, превращение классов-антагонистов в элоев и морлоков, но сделал это, как и подобает буржуазному писателю, в пессимистическом ключе.