Настя - страница 11

стр.

— Я не знаю… может, лучше белого мяса? — Саблина смотрела на серовато-белые кишки, сочащиеся зеленовато-коричневым соком.

— Съешь немедленно, умоляю! — взял ее за затылок Саблин. — Будешь потом благодарить всех нас!

— Скушайте, Сашенька!

— Александра Владимировна, ешьте непременно! Это приказ свыше!

— Нельзя отлынивать от еды!

Саблин насадил на вилку кусок кишок, поднес ко рту жены.

— Только не надо меня кормить, Сереженька, — усмехнулась она, беря у него вилку и пробуя.

— Ну, как тебе? — смотрел в упор Саблин.

— Вкусно, — жевала она.

— Милая моя жена. — Он взял ее левую руку, поцеловал. — Это не просто вкусно. Это божественно.

— Согласен, — откликнулся отец Андрей. — Есть свою дочь — божественно. Жаль, что у меня нет дочери.

— Не жалей, брат, — отрезал себе кусок бедра Саблин. — У тебя духовных чад предостаточно.

— Я не вправе их жарить, Сережа.

— Зато я вправе! — Мамут ущипнул жующую дочь за щеку. — Ждать не так уж много осталось, егоза.

— Когда у вас? — спросил отец Андрей.

— В октябре. Шестнадцатого.

— Ну, еще долго.

— Два месяца быстро пролетят.

— Ариша, ты готовишься? — спросила Румянцева, разглядывая отрезанный Настин палец.

— Надоело ждать, — отодвинула пустую тарелку Арина. — Всех подруг уж зажарили, а я все жду. Таню Бокшееву, Адель Нащекину, теперь вот Настеньку.

— Потерпи, персик мой. И тебя съедим.

— Вы, Арина Дмитревна, будете очень вкусны, уверен! — подмигнул Лев Ильич.

— С жирком, нагульным, а как же! — засмеялся, теребя ей ухо, Мамут.

— Зажарим, как поросеночка, — улыбался Саблин. — В октябре-то под водочку под рябиновую как захрустит наша Аринушка — у-у-у!

— Волнуетесь поди? — грыз сустав Румянцев.

— Ну… — мечтательно закатила она глаза и повела пухлым плечом, — немного. Очень уж необычно!

— Еще бы!

— С другой стороны — многих жарят. Но я… не могу представить, как я в печи буду лежать.

— Трудно вообразить?

— Ага! — усмехнулась Арина. — Это же так больно!

— Очень больно, — серьезно кивнул отец Андрей.

— Ужасно больно, — гладил ее пунцовую щеку Мамут. — Так больно, что сойдешь с ума, перед тем как умереть.

— Не знаю, — пожала плечами она. — Я иногда свечку зажгу, поднесу палец, чтоб себя испытать, глаза зажмурю и решаю про себя — вытерплю до десяти, а как начну считать — раз, два, три, — и не могу больше! Больно очень! А в печи? Как же я там?

— В печи! — усмехнулся Мамут, перча новый кусок. — Там не пальчик, а вся ты голенькая лежать будешь. И не над свечкой за семишник, а на углях раскаленных. Жар там лютый, адский.

Арина на минуту задумалась, чертя ногтем по скатерти.

— Александра Владимировна, а Настя сильно кричала?

— Очень, — медленно и красиво ела Саблина.

— Билась до последнего, — закурил папиросу Саблин.

Арина зябко обняла себя за плечи:

— Танечка Бокшеева, когда ее к лопате притянули, в обморок упала. А в печи очнулась и закричала: «Мамочка, разбуди меня!»

— Думала, что это сон? — улыбчиво таращил глаза Румянцев.

— Ага!

— Но это был не сон, — деловито засуетился вокруг блюда Саблин. — Господа, добавки! Торопитесь! Жаркое не едят холодным.

— С удовольствием, — протянул тарелку отец Андрей. — Есть надо хорошо и много.

— В хорошее время и в хорошем месте. — Мамут тоже протянул свою.

— И с хорошими людьми! — Румянцева последовала их примеру.

Саблин кромсал еще теплую Настю.

— Durch Leiden Freude.

— Вы это серьезно? — раскуривал потухшую сигару Мамут.

— Абсолютно.

— Любопытно! Поясните, пожалуйста.

— Боль закаляет и просветляет. Обостряет чувства. Прочищает мозги.

— Чужая или своя?

— В моем случае — чужая.

— Ах, вот оно что! — усмехнулся Мамут. — Значит, вы по-прежнему — неисправимый ницшеанец?

— И не стыжусь этого.

Мамут разочарованно выпустил дым.

— Вот те на! А я-то надеялся, что приехал на ужин к такому же, как я, гедонисту. Значит, вы зажарили Настю не из любви к жизни, а по идеологическим соображениям?

— Я зажарил свою дочь, Дмитрий Андреевич, из любви к ней. Можете считать меня в этом смысле гедонистом.

— Какой же это гедонизм? — желчно усмехнулся Мамут. — Это толстовщина чистой воды!

— Лев Николаевич пока еще не жарил своих дочерей, — деликатно возразил Лев Ильич.