Не переводя дыхания - страница 3
В отчаяньи он махнул рукой и отбежал к штабелю леса. Доски пахли смолой. Варя подошла к нему и закрыла глаза. Они оказались в лесу. Визжала попрежнему лесопилка, но даже она могла теперь сойти за тютчевского соловья, за того самого, который никогда не поет о былом.
Когда они вернулись в тот мир, где есть слова, где у всех вещей свои прозвища, где визг лесопилки — это какая-то часть годового задания, а петуньи — гордость «общественника» Васьки, где Шурка готова обежать весь город, лишь бы узнать, какая у кого дроля, где имеется «любовь», о которой написано столько книг, что, кажется, на бумагу нехватит всех лесов севера, — когда они вернулись в большой белый свет — этот свет был вторым или третьим днем шестидневки — они начали говорить. Они говорили о разном, слегка рассеянные и стесненные. Они говорили громко, хотя в их сердцах еще стояла большая ничем не потревоженная тишина. О происшедшем возле штабеля можно было догадаться только по тому, как внезапно замолкая, они улыбались, да еще по беседе рук, беседе отдельной, и сосредоточенной, где были и горячие признания, и клятвы, и паузы.
По реке шли пароходы, они тащили сплоченный лес. На баржах лежали балансы, пропсы, дрова. У пароходов были разные имена: «Марксист», «Лютый», «Массовик», «Крепыш». Важно проплывали огромные стволы. Вся широчайшая река была наполнена одним: так идет весной лед, так шел лес. Он шел с берегов Двины, бурливой Сухоны, Юга, Вычегды, Вологды. Он шел, повинуясь воле людей, но он еще жил теплой жизнью ствола, казалось, он еще способен терпеть и шевелиться. Это было работой Лесоэкспорта, и с берега это походило на стихийный перелет лесов.
В сорокаградусные морозы, когда падали вороны с их птичьими сердцами, сжавшимися от немилосердного холода — люди раздевшись, чтобы было сподручней, рубили эти деревья. В лачугах кипели щи, сушились валенки, стоял пар и кто-то хрипло пел песню о красных партизанах. Снег скрипел под полозьями. Деревья ползли к берегу охваченной льдами реки.
Потом вскипело солнце, дрогнул лед и деревья отчалили от родных берегов.
— Варя, мне вот двадцать три. А ты знаешь, сколько такому дереву? Сто. Я не вру. Мне Штолов сказал, никак не меньше ста.
Какая странная судьба у дерева! Оно показалось на свет сто лет тому назад. Также было весело и ярко в весеннем лесу, гудела мошкара, чирикали птичьи выводки. Никто не заходил в чащу, только светлые летние ливни няньчили молоденькое деревцо. Оно не знало людей. Ему было все равно, что дроля Полярной звезды Пушкин упал, простреленный насмерть. Оно не думало о том, что Пушкин упал, как прекрасное дерево. Оно не слышало плача крепостных девок, которых насильно выдавали замуж. Оно знало в жизни одно: оно росло вверх. Век прошумел шутя, среди снежных метелей и гогота диких гусей. Пришли люди, и вот дерево плывет по реке: это труп. Но оно пойдет на авиационный завод. Оно снова взлетит вверх, выше самых высоких сосен, выше мошкары, выше диких гусей. Нет, это не труп, это нежное тело, к нему можно прижаться, как к любимой: оно вспомнит тогда о лесном шуме и лаской оно ответит на ласку. Это узнали Варя и Мезенцев, стоя возле свежераспиленных досок.
Варя говорит:
— На 22-м дали образцы: ящики для бананов. Это на экспорт. Знаешь, Петька, а я никогда не видала бананов. Какие они?
Мезенцев снова морщит лоб — «глюкоза, терпентин». Он отвечает неуверенно:
— Кажется, круглые.
Они задумались: до чего мир велик! Растут где-то бананы, совсем как у нас шишки на елках. Может быть, эти бананы пахнут вроде резеды? А здесь нет бананов. Мезенцев говорит:
— Апельсины, те круглые. Я в Москве пробовал. Вкусно! У нас их в Батуме разводят. Поеду в Москву, обязательно для тебя раздобуду. А бананов, по моему, и в Москве нет, но это пока что. Будут и бананы. Вот я был у Ивана Никитыча. Знаешь — ботаник? Он говорит: «Здесь все может расти». Понимаешь — арбузы на северном полюсе. И ничего нет удивительного: поналяжем, и вырастут.
Они смеются. Они теперь видят лед, а на льду большие полосатые арбузы. Если разрезать, внутри красное…
Варя говорит:
— Апельсины твои, они, верно, хорошо пахнут…