Немой миньян - страница 5
Соседи, жившие во дворе Песелеса, редко слышали из бейт-мидраша веселый голос, напев Гемары[9], словно изучавшие там Тору постоянно дремали за своими пюпитрами или просто сидели как истуканы. Лишь изредка кто-нибудь из ученых начинал раскачиваться над лежащей перед ним на пюпитре святой книгой и отрывок его возгласа вылетал из окна как черная птица. Завсегдатаи молельни даже не всегда молились в миньяне; а когда они все-таки молились вместе, а не по одиночке, ведущий молитву больше нашептывал про себя, чем читал громко для каждого, пока наконец сердито не восклицал: «Свят! Свят! Свят!» И кто-то вторил ему громко, резко, с сердечным надрывом. После этого молельня снова погружалась в задумчивое молчание, в печальную, застывшую аскезу литовской субботы. Поэтому соседи, жившие во дворе Песелеса, дали этому бейт-мидрашу прозвище, прижившееся в Вильне: «Немой миньян».
Летний вечер. На скамейках и на кривых ступеньках крылечек сидят бабуси в париках и в очках с медными оправами. Они держат на коленях клубки шерсти и вяжут теплые чулки на зиму — дай Бог дожить, кофты для дочерей, свитеры для внуков. Спицы в натруженных пальцах мелькают как стрелы из лука, пергаментно-сухие, желтоватые лица греются в последних солнечных лучах. При этом их маленькие ушки, спрятанные под большими тяжелыми париками, напряженно вслушиваются — а вдруг через окна молельни они услышат сладкий напев Торы. Но вместо напева Торы старуха слышит у себя за спиной плач младенца. Родители на работе, на фабрике или в мастерских, так что бабушке приходится присматривать за внуком. Старуха с трудом поднимается в дом и долго возится у колыбели. Ее лицо, покрытое тонкими морщинками и голубыми жилками, излучает счастье. Внук засыпает, и старуха снова выбирается на двор и принимается за работу. Она сидит себе на ступеньках, спицы летают, пальцы отсчитывают петли, а она погружается в свои раздумья.
Вязальщица вспоминает ученых из Ковенской Литвы[10], которые были здесь во время войны. Достаточно было взглянуть на их бледные лица, чтобы понять, до чего они изголодались и измучились. И все же они изучали Тору с наслаждением, со сладостью, расползавшейся по всему телу. Не раз захлопотавшаяся еврейка, случившаяся на двор с двумя кошелками товара, забывала о своих заботах и оставалась стоять, вслушиваясь в голоса изучающих в молельне Тору. Но нынешние ученые словно дали обет молчания, с позволения сказать. Старуха поправляет на голове парик, словно защищаясь от этих мыслей, возникающих против ее воли. Так, может быть, ее дети не так уж неправы. Может быть, действительно несправедливо то, что мужская молельня занимает кусок второго этажа, а женская часть — кусок третьего? Их можно было бы перестроить в полдюжины маленьких квартирок для молодых пар, теснящихся у родителей. В Вильне, говорят, сто десять синагог, и многие из них пустуют. Могут же евреи из Немого миньяна сидеть в какой-нибудь другой синагоге, а Немой миньян уступить еврейским детям, родившимся в этом же самом дворе. Разве это не доброе дело?
Примерно так размышляют старушки в париках в то время, как спицы в их пальцах мелькают еще быстрее, чем мысли. Но их дети, молодые соседи и соседки не так набожны и сдержаны, как старые матери. По вечерам после ужина молодые обитатели двора, усевшись на крылечках подышать свежим воздухом, смотрят на освещенные окна молельни и громко шутят:
— Зачем этим бездельникам[11] огонь? Чтобы увидеть, где почесаться?
Из молельни спускается вержбеловский аскет реб Довид-Арон Гохгешталт. Соседи считают, что он виноват больше всех. Если бы он после войны не застрял в опустевшем бейт-мидраше и не привел за собой новых бездельников, эту развалюху давно бы уже переделали на квартиры. Вержбеловский аскет идет с жестяным чайником за горячей водой, смотрит на камни булыжной мостовой и что-то мурлыкает себе под нос. Хотя от него редко услышишь слово, обращенное к соседям-неучам, он так давно уже обосновался здесь, что обитатели двора знают все подробности его ссоры с женой и его привычку говорить с самим собой.