Ненасытимость - страница 10

стр.

объективизма и давать лишь теоретическое обобщение магме взглядов определенной общественной группы. Практическим применением этой системы, которую широко разворачивали его ученики, была научная организация труда — само по себе дело скучное, как рассказ старика о старых добрых временах. Однако благодаря ей все как-то держалось, поскольку люди, отупленные механичностью своих действий, понемногу переставали понимать, во имя чего они их совершают, делаясь похожими друг на друга в «опупении» и безыдейности. Работа как-то делалась, но никто не знал, что было «au fonds des fonds»[5]. Идея государственности  к а к  т а к о в о й  (и других вытекающих из нее иллюзий) давно перестала быть мотором каких-либо самоотверженных поступков или преградой для индивидуального свинства. Тем не менее все двигалось в силу какой-то скрытой инерции, истоки которой тщетно пытались выяснить идеологи будто бы правящей партии — Синдиката Национального Спасения. Все совершалось  б у д т о  б ы — в этом была сущность эпохи. На фоне быстрой американизации примитивной жизни женщины становились гораздо умнее отупленных работой мужчин. Редкая у нас прежде «précieuse»[6]’a упала в цене вследствие большого предложения, это, правда, в отдельных случаях. Но в целом они задавали тон интеллектуальной жизни в стране. Мнимые люди, мнимый труд, мнимая страна — но превосходство баб не было мнимым. Был только один муж: Коцмолухович — но о нем позднее. И ко всему этому коммунизированные китайцы — стоящие сразу за немощной, дезорганизованной, обезлюдевшей Россией. «Дождались», — повторяли, дрожа от страха и ярости, разные люди, хоть немного любящие комфорт. Но в глубине души они, хоть и не искренне, радовались. Ведь они всегда говорили, что так случится. «Разве мы не говорили...» И что с того?

Теперь, после пробуждения, вчерашний вечер казался Зипеку враждебным, прихотливым, черным миражом, который вздымался над его прежней сонной жизнью, вливаясь в причудливых формах в ту ее половину или часть, которая начиналась на фоне необычных исторических перемен, сравнимых лишь с самым началом русской революции. То был «déclenchement»[7] — теперь же человечество на самом деле перевалило на другую сторону своей истории. Падение Рима, французская революция казались детскими игрушками по сравнению с тем, что должно было наступить. Сейчас была та невозвратно исчезающая минута, которую асимптотой по методу Уайтхеда прочерчивали события, имеющие начало и конец во времени. «Настоящее болезненно, но если его заполнить наслаждением, то, возможно...», — говорила с невинной улыбкой княгиня Тикондерога, грызя миндальное пирожное. Зипек чувствовал, в сущности, то же самое — ощущение того же искушения, идеи этого искушения, которую олицетворяли две звериные морды [вчера ему казалось, что все окружающие были переодетыми скотами, что было недалеко от истины] сконденсировало в нем ощущение одновременности и параллельности происходящего, отчего все, казалось, рушится. Ничто не помещалось в самом себе. Но почему лишь теперь? Ох — как же это скучно, — да потому, что именно теперь некоторые железы впрыснули свои выделения внутрь организма, вместо того чтобы отправить их естественными каналами. «Неужели этим я обязан глазам старой бабы?» — подумал он о княгине Ирине, зная, что допускает страшную несправедливость, что вскоре ему предстоит каяться (да, каяться — он терпеть не мог этого слова!) перед своей любовью к ней, что он будет говорить ей об этом — именно ей! (его передернуло от отвратительной, скотской, дурно пахнущей фамильярности, до которой когда-нибудь дойдет дело) — с жестокостью юности, которая заставляет играть остатки высыхающих соков в загнивающих полустарцах и старушках.

Конечно, он не понимал всего своего противного обаяния: — он, «Valentinoobraznoje suszczestwo»[8] — как назвала его вчера княгиня, за что он страшно на нее рассердился, — он, с коротким, прямым, немного вздернутым, мясистым, раздвоенным, но не расплющенным носом, с твердо очерченными, зигзагом выпяченными, но при этом не негритянскими, темно-красными губами — был не слишком высок (каких-то 185 см), но прекрасно сложен, в нем заключалось целое море страданий неизвестных ему доселе женщин. И этому подсознательно радовались все клетки его здорового, как бычий язык, тела. Над этим олимпийским игрищем клеток (другого выражения не подберешь) возносилась немного изломанная, анемичная, отчасти даже уродливая душа, которая, прежде всего, была совершенно не развитой — о ней нельзя было сказать ничего определенного — может быть, это мог сделать только какой-нибудь хороший психиатр, например Бехметьев? К счастью, общественной дифференциации в этом плане становилось все меньше, и объединение разных людей в данное время в данном месте не повлияло бы уже на результат хода событий. Итак: еще вчера он пребывал в спячке давней школьной жизни, даже на той вечеринке, где, как ему казалось, он представлял помимо своей воли все пивное могущество баронов Капенов де Вахаз, ныне Людзимирских, — а сегодня? Сам он не любил пива, а ощущать себя паразитирующим на жизни несчастных (ни с того ни с сего) рабочих, даже если они достигли на американский манер искусственного польского «prosperity»