Ненасытимость - страница 12
— он мог жить иллюзиями, но только у себя дома. Была также некая сирота Элиза Балахонская, дальняя кузина хозяйки дома, вроде бы даже какая-то там княжна. Это было внешне невзрачное создание — какие-то светлые локоны, глазки, обращенные вовнутрь, румянец цвета осенней зари. Но вот губы, губы... Генезип не мог по достоинству оценить ее своими органами познания жизни на данной стадии их развития. Но что-то, однако, шевельнулось в нем, там, в средоточии предчувствий, где роилось темное, возможно, ужасное потенциальное будущее. «Она будет моей женой», — прозвучал в нем пророческий голос, которого он боялся и потому почти ненавидел его. Тем временем в кругу несколько оглушенных, но веселящихся женщин молодой (27 лет) писатель Стурфан Абноль перекрикивал дикую музыку слегка подпитого Тенгера:
— ...я должен демонстрировать свое знание жизни этой публике, которую я презираю, которой брезгую, как червями в гнилом сыре? Этому мерзкому сброду, оглупленному кино, дансингом, спортом, радио и передвижными библиотеками? Я должен писать ему на потеху чтиво для этих библиотек, чтобы жить? Как бы не так (чувствовалось, он едва удерживается, чтобы не выругаться матом — в воздухе висело «...мать») — не дождется этого от меня племя проститутов и паразитов! — Он захлебывался пеной ярости и возмущения.
Специальностью княгини были непризнанные художники, которым она даже не раз материально помогала, но всегда лишь настолько, чтобы им «не умереть от голода». В противном случае они перестали бы быть непризнанными. А известных и признанных людей этой сферы она терпеть не могла, считая — неизвестно почему, — что их существование оскорбляет ее глубинное родовое достоинство. Она любила искусство, но не могла вынести его, как она говорила, «оборзения». Странным выглядело это утверждение на фоне почти полного угасания художественной деятельности вообще. Может быть, только у нас еще тлела какая-то искра, раздуваемая ненормальными отношениями в обществе, но в целом — не приведи Господь!
— Нет, я не буду при них шутом, — витийствовал далее негодующий Стурфан, «zachliobywajas’» и исходя желчью. — Я буду писать романы, хотя искусство, подлинное искусство уже исчерпало себя, — но романы м е - т а - ф и - з и - ч е - с к и е! Понимаете? Долой никому не нужное «знание жизни» — пусть им занимаются бездарные созерцатели, с любовью описывающие всякую чепуху. А почему они этим занимаются? Потому что не могут изобразить никого, кроме самих себя. Они не в силах создать типы и отнестись к ним, как выражаются критики-паразиты, со «снисходительной псевдогреческой улыбкой», для них недосягаема высота понимания того, что все вокруг свиньи, и я в том числе, но я прощаю им это, и себе тоже. Черт с ней, с Грецией, довольно разогревать всю эту псевдоклассическую блевотину. Но нет! Критиканы, эти глисты и трихины в теле умирающего искусства, называют это объективизмом и смеют при этом вспоминать Флобера! Псевдообъективный, то есть по-свински ухмыляющийся, истекающий банальностями автор путается под ногами созданных им героев — и это называется творчеством, это подглядывание в замочную скважину за теми, за кем удается подглядеть, — ведь подлинные герои, если они вообще существуют, не позволят подглядывать за собой кому угодно, так как же их изобразить? Итак, автор болтается в этой компании, пьет с ней на «ты», сам опьяненный никому не нужным болезненным унижением, исповедуется перед своими недостойными самих себя героями — и это называется объективизмом! И это называется общественно значимой литературой — перед разными мерзавцами изображаются пороки, создаются искусственные, бумажные положительные геройчики, которым не под силу превратить отрицательный опыт в даже весьма поверхностный оптимизм, в основе которого — слепота. И такую сволочь хвалят!.. — Он поперхнулся и, приняв позу, полную отчаяния, продолжал пить дальше.
Закончив бешено барабанить по клавишам, от измученного фортепиано («Стейнвея») оторвался вспотевший Тенгер, в измятой манишке, с всклокоченными и слипшимися волосами. Его глаза сверкали синими искрами («bleu électrique»