Ненавязчивость зрения - страница 18

стр.

Под речью с помощью рук я подразумеваю международный алфавит жестов. За несколько часов или дней его может изучить всякий. Но когда вы обучаете кого-нибудь говорить, разве вы произносите каждое слово по буквам? Разве вы читаете каждую букву так, как она пишется? Нет, вы схватываете слова целиком, и группы букв и звуков складываются для вас в полные смысла зрительные и слуховые образы.

Все в Келлере были поглощены интересом к языкам. Все они знали по нескольку языков — словесных — и могли свободно читать и писать на них.

Еще детьми они поняли, что язык жестов предназначен для общения слепоглухих с остальными. Для разговоров между собой он был слишком неуклюж. Он был как азбука Морзе: полезен, когда другие средства общения недоступны, но не предпочтителен. Их разговоры друг с другом были гораздо ближе к письменной или устной речи и — могу ли я это сказать? — были лучше.

Я обнаружил это не сразу, увидев сначала, что хотя и могу быстро изъясняться жестами, для того, чтобы сказать что-нибудь, мне требуется намного больше времени, чем остальным. Разницей в скорости это было не объяснить. Поэтому я попросил научить меня их стенографии. Я погрузился в это с головой, и на этот раз меня обучали все, а не только Пинк.

Это оказалось тяжелым. Для любого слова на любом языке им требовалось не больше двух движений кисти. Я знал, что это займет не дни, а годы. Ты выучиваешь азбуку, и обретаешь средство передать любое существующее слово. То, что и письменная и устная речь используют один и тот же набор символов — огромное преимущество. Совсем другое дело «стенография». В ней совершенно отсутствуют линейность и обыденность языка жестов; это не закодированный английский или какой бы то ни было другой язык; в его конструкциях и словаре нет общего ни с каким другим языком. Он полностью был создан келлеритами в соответствии с их надобностями. Мне приходилось выучивать и запоминать каждое слово безотносительно к его «записи» на языке жестов.

Много месяцев я сидел на послеобеденных Собраниях и говорил фразы вроде: «Я любить Царапина очень очень сильно», а в это время волны беседы накатывались, откатывались и огибали меня, лишь едва касаясь. Но я был упорен, а дети были бесконечно терпеливы со мной. Поймите, что дальнейшие разговоры, которые я приведу, использовали либо язык жестов, либо стенографию — в той или иной степени упрощенную, в зависимости от моего понимания. Я не говорил вслух, и со мной не говорили этим способом начиная со дня моего наказания.

Пинк давала мне урок языка тела. Да, мы занимались любовью. Мне потребовалось несколько недель, чтобы понять, что она сексуальна, что ее ласки, которые я упорно считал невинными — в том смысле, как я считал в то время — и были и не были таковыми. Ей представлялось вполне естественным, что когда она берет в руки мой пенис, это может привести к другому виду беседы. Хотя она еще была подростком, все считали ее взрослой, и я соглашался с этим. Понимать ее речь мешало мне то, что я был воспитан в другой культуре.

Так что мы много беседовали. С ней я лучше понимал слова и музыку тела, чем с кем-либо еще. С помощью бедер и рук она пела песню, лишенную вины, свободную, открытую и содержавшую открытия в каждой ноте.

— Ты мало рассказал мне о себе, — сказала она. — Чем ты занимался там, снаружи?

Мне не хочется создавать впечатление, что эта речь состояла из фраз — как передаю ее я. Мы беседовали телами, мы потели и обоняли друг друга. Слова передавались губами, ногами, ртом.

Я сделал жест, обозначавший местоимение первого лица единственного числа, и она остановила меня.

Как я мог рассказать ей о своей жизни в Чикаго? Должен ли я говорить о своем детском стремлении сделаться писателем, и о том, что из этого ничего не вышло? И что было тому причиной? Нехватка таланта или целеустремленности? Я мог рассказать ей о своей работе, которая, по сути, состояла из бессмысленной перетасовки бумаг; польза от нее была лишь Валовому Национальному Продукту. Я мог рассказать о подъемах и спадах экономики, которые и привели меня в Келлер, когда ничто другое не способно было сбить меня с проторенного жизненного пути. Или об одиночестве сорокасемилетнего, ни разу не нашедшего того, кого стоит полюбить и которого никогда не любили. О том, каково все время быть перемещенным лицом в обществе из нержавеющей стали. Женщины на одну ночь, пьянки, работа с девяти о пяти в Чикагском Управлении Перевозок, темные кинотеатры, футбольные игры по телевизору, снотворные, башня имени Джона Хэнкока [небоскреб в Чикаго; Джон Хэнкок (1737-1793) — американский государственный деятель; первым подписал Декларацию Независимости], окна которой не открывались, так что вы не могли вдохнуть смог или броситься вниз. И это был я, ведь так?